Мое знакомство с М. Е. Салтыковым. — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Мое знакомство с М. Е. Салтыковым.

2020-12-08 75
Мое знакомство с М. Е. Салтыковым. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

I.

 

В течение 1873 года, отрываясь лишь для небольших текущих дел, я работал над повестью «Печать Антихриста» - из деревенской жизни. Работал я над ней с увлечением, и «зеленую» тетрадь с этой повестью в своих странствованиях но России я возил с собой. Как только находилось время, днем или ночью - в минуты бессонницы, я раскрывал тетрадь и брался за карандаш. Писал я эту повесть и в Петербурге, и в Москве, где  был проездом, и в Усмани, и в селе Никольском-Кабаньем (в усадьбе  Н. И. Кривенко), и даже в вагоне. Я кончил ее в начале марта 1874 г., и целый месяц после того я еще сидел над нею, перечитывая и раздумывая над некоторыми ее страницами.

В начале  апреля я отнес повесть в редакцию «Отечественных Записок» и отдал ее Некрасову. Мне  предложили прийти за ответом через три недели. В этот раз я видел в редакции, кроме  Некрасова, лишь А. Н. Плещеева, бывшего секретарем «Отеч. Записок»: я пришел рано, когда ближайших сотрудников Некрасова еще не было в редакции.

Через три недели, придя за ответом, я застал в сборе  всю редакцию. Тогда, кроме  Некрасова и Плещеева, с которыми я был уже знаком, я в первый раз увидал: Салтыкова, Елисеева, Демерта, Михайловского, Скабичевского, Ник. Курочкина...

- Вашу рукопись я передал Салтыкову... Он читал ее! - сказал мне  Некрасов. - Вот я сейчас познакомлю вас, и вы переговорите с ним... Михаил Евграфович! - крикнул он своим слабым надтреснутым голосом.

Салтыков в ту минуту стоял с Плещеевым у окна. На зов Некрасова он оглянулся вполоборота и тяжелой, неторопливой поступью пошел к нам.

- Вот, Михаил Евграфович, автор «Печати Антихриста»... Сдаю вам его с рук на руки! - добродушно шутливым тоном промолвил Некрасов и, пожав мне  руку, отошел к бильярду, где  его ожидали какие-то посетители.

Первое впечатление, произведенное на меня нашим знаменитым сатириком, было не особенно приятное. Его серьезное лицо, густые нахмуренные брови, большое pince-nez в темной черепаховой оправе, сердитый взгляд, как мне  показалось, словно с недовольством надутые губы - не понравились мне. Его глухой голос, говор, ворчливый тон, жесты, - все в нем мне  показалось грубо, отпугивало меня. Он напомнил мне  одного строгого директора гимназии.

- Мы берем вашу повесть... - проворчал он, не спуская с меня глаз и поблескивая своим ужасным pince-nez. - Только вот насчет заглавия... «Печать Антихриста»... Что такое!.. Надо переменить... Что это за «печать»! 1) [Конечно, нельзя требовать, чтобы чрез 30 лет я помнил и передавал буквально происходившие разговоры, но смысл и тон их я хорошо помню и стараюсь, сколько могу, передавать их с приблизительной точностью].

Я ему возразил, что из повести ясно видно, что это за «печать».

- Так-то так, да все-таки неловко... - продолжал он. - Лучше - попроще... Надо придумать что-нибудь другое... А то, Бог знает что, - «Печать Антихриста»! Испугать можно... Да что ж мы... пойдем - сядем! - перебил он себя на полуслове и увел меня в глубину комнаты.

Несколько секунд мы сидели молча.

- Ну, например, скажем, «История села Смурина»? - подумав, предложил Салтыков.

- «История села Горюхина» Пушкина... - заметил я.

- Гм! Да... положим... - проворчал мой собеседник. - Ну, «Летопись»... «Хроника», что ли...

Так мы и порешили.

- Вот еще что... - заговорил Салтыков. - Не можете ли вы подписаться псевдонимом... Вы до сего времени работали в «Деле», у Благосветлова, и теперь вдруг появитесь у нас...

- Но ведь, я полагаю, оба эти журнала прогрессивного направления! - отозвался я.

- Да, но... все же мы разных, как говорится, лагерей, не одного прихода... Знаете, как-то неудобно... Нет, уж вы, пожалуйста, изберите какой-нибудь псевдоним, на первый раз! - настаивал Салтыков.

Я обещал придумать псевдоним и сообщить ему.

Для меня было совершенно безразлично, как ни подписать повесть, и через несколько дней я написал Салтыкову, чтобы он под рукописью вместо моей фамилии поставил «Вологдин». Таково было происхождение моего псевдонима, которым я впоследствии часто пользовался.

Кратко переговорили об условиях: кроме гонорара, редакция была должна сделать мне отдельное издание «Хроники» (в количестве 1200 экз.).

По окончании делового разговора Мих. Евг. вдруг оживился, «опростился», редакторская суровость слетела с него, и сатирик-громовержец обратился в приятного, веселого и очень для меня симпатичного собеседника. При виде такой чудесной метаморфозы я подумал: вот уж именно «наружность иногда обманчива бывает, иной - как зверь, а добр, тот ласков, а кусает»... В жизни не раз мне вспоминалась эта мораль крыловской басни.

- А ведь я узнал в вашем романе одного из наших тверских земцев! - с улыбкой заговорил Мих. Евг. и назвал одну фамилию.

Я сказал, что он угадал, что я именно это лицо имел в виду.

- Похож, похож! - посмеиваясь, говорил Салтыков.

Поговорили о тверских земских деятелях.

Потом Мих. Евг. поинтересовался узнать: с кого списан Кряжев 1) [действующее лицо моего романа], из жизни какой местности взяты мною факты, кто такая Лизавета Петровна 2) [действующее лицо моего романа], действительно ли у меня есть письмо Лисина 3) [действующее лицо моего романа], с кем еще из тверитян я знаком и т. д.

Проговорили мы битый час, если не дольше.

«В первый раз он может напугать, - думал я. идя из редакции в свой Тюремный переулок. - Но он только с виду суров и мрачен... Он добрый!»

Так, приблизительно, резюмировал я впечатления, полученные мною при первом знакомстве с М. Е. Салтыковым.

В письме от 20 мая Салтыков, между прочим, сообщал мне: «Что же касается до Вашей рукописи, то извините меня: я еще не успел приступить к ее редактированию. Но прошу Вас быть уверенным, что я в ущерб ей ничего не сделаю. Об одном считаю долгом предупредить Вас: времена тяжелые наступили, и. 5 № «Отеч. Записок» арестован и, вероятно, будет сожжен. Рукопись Вашу я беру в деревню, куда выезжаю в субботу. Мы думаем начать печатание ее с августовской книжки»...

 

II.

 

Как -то в конце мая, придя на Николаевский вокзал за какими-то справками, я встретил Некрасова и Салтыкова, медленно ходивших по платформе. Я несколько раз прошелся с ними взад и вперед. Оказалось, что Мих. Евг. провожал в деревню свою семью, но жена его с детьми еще не приехала на вокзал.

- И вы скоро пойдете в деревню? - спросил я его.

- Да, скоро... - ответил он. - И рукопись вашу увезу с собой... еще перечитаю все... посглажу кое-где... Но вы, пожалуйста, не беспокойтесь! Я ведь не испорчу...

Вскоре после  того и я уехал на лето к родным, в Вологодскую губернию.

Осенью, по возвращении в Петербург, я стал большею частью видаться с Мих. Евг. у него на квартире, в его рабочем кабинете. Тут я окончательно убедился, что под этой суровой, мрачной, угрюмой наружностью скрывался очень добрый, даже мягкий человек...

Однажды, помню, я застал его не совсем здоровым, и в ворчливом настроении духа: вышли какие-то иеприятности с цензурой.

- Вчера я перечитывал последнюю главу вашей «Хроники»... - сказал он, хмуро посматривая на ворох лежавших перед ним корректурных листов. - Невозможно ее пускать... я сократил ее! Жаль, а сократил...

- В отдельном издании, Мих. Евг., я восстановлю все, что вы из этой главы выбросите! - самым решительным тоном заметил я.

- Восстановляйте, восстановляйте! сделайте милость... - насмешливо промолвил Мих. Евг., сердито комкая корректуры и что-то разыскивая под ними. - Одной сожженной книгой будет больше, а вы при своей храбрости останетесь... Что ж, восстановляйте! Дело ваше...

Он вытащил из-под корректуры мою, уже растерзанную «зеленую» тетрадку и прочитал вслух несколько отрывков из последней главы.

- Ну, что ж? - спросил он меня. - Вы находите, что так можно. А? Вы думаете, те... черти-то цензурные - олухи, что ли? Вы думаете, им это понравится?.. Они за последнее время точно белены объелись... Рассказывал я вам, как они на майскую-то книжку набросились...

- Да, но у меня-то в последней главе  что уж такого особенного!.. - начал было я убеждать Мих. Евг., но он перебил меня.

- Гм! «Что особенного! Что особенного!» - передразнивающим тоном заговорил он. - Младенец вы... оттого и не боитесь! А вот поживите с мое... да еще с ответственностью за журнал...

И он выразительно махнул рукой.

Из последней главы моего романа Салтыков оставил лишь одну страницу. Все, пропущенное им, как я сказал, мною было восстановлено в отдельном издании.

В последних числах декабря «Хроника села Смурина» была послана в цензуру.

Начальник Глав. Упр. по делам печати перед тем только что умер, другой не был еще назначен, и книга моя попала в цензурное чистилище во время смут междуцарствия.

Кажется, 4 или 5 янв. 1875 г. «Хроника» поступила в. мое распоряжение или, как говорится, «вышла в свет». С торжествующим видом я принес книгу Михаилу Евграфовичу.

- Ну, счастлив ваш Бог! - сказал он, просмотрев окончание романа, за которое он так опасался. - Видно, под благоприятным созвездием вы родились... Рад, очень рад, что вышло так счастливо!

И было видно, что он не пустую фразу говорил, а действительно от души, искренно порадовался со мною по поводу того, что мою книгу «черти цензурные не слопали»...

 

Похороны Н. А. Некрасова.

 

Был ясный морозный день.

На Литейной, у дома Краевского, где помещалась редакция «Отечественных Записок» и жил Н. А. Некрасов, уже с 8 часов утра стали собираться толпы народа - интеллигенции и «простолюдинов». В то утро первым был принесен на гроб усопшего поэта венок «От русских женщин».

В начала десятого часа литераторы и учащаяся молодежь вынесли гроб из квартиры и решили нести его на руках до кладбища Новодевичьего монастыря. И шествие медленно двинулось по Литейной, по направлению к Невскому проспекту. Впереди несли лавровые венки с надписями: «От русских женщин», «Певцу народных страданий», «Бессмертному певцу народа», «Некрасову - студенты», «Слава печальнику горя народного» и др.

За гробом шли родственники покойного, литераторы, ученые, художники - вообще люди всех свободных профессий. Почти все литераторы, большие и малые, други и недруги, воздали дань почтения певцу горя народного. Здесь были представители всех литературных лагерей. Вокруг гроба Некрасова, можно сказать, собрались представители всей русской интеллигенции.

Многих из людей, известных русскому обществу, шедших в то утро за гробом Некрасова, уже давно нет в живых. Не стало Салтыкова, Достоевского, Елисеева, Дм. Гирса, Шеллера, Плещеева, Н. К. Михайловского, С. Максимова, Омулевского, Григоровича, Микешина, Данилевского и мн. др.

Тысячи народа шли за гробом. Вокруг гроба и вокруг несших венки молодежь составила цепь, и шествие могло беспрепятственно двигаться вперед. Но шли очень медленно. Похоронная процессия лишь в 11 часов прибыла к технологическому институту.

Наконец, около часу дня, процессия достигла ворот Новодевичьего монастыря и здесь была встречена громадной толпой. Народу было тысяч пять или шесть. Проникнуть в церковь могла, разумеется, лишь самая незначительная часть собравшейся публики. В церкви профессор Петербургского университета, священник Горчаков, произнес надгробное слово и, между прочим, высказал ту мысль, что лучшим свидетельством заслуг Некрасова перед родиной служит собравшаяся вокруг его гроба молодежь...

На кладбище положительно происходила давка: лепились на памятниках, на решетках, на деревьях, кладбищенская ограда была усеяна народом. Едва ли когда-нибудь кладбище Новодевичьего монастыря видело в своих стенах такую громадную толпу народа...

После того, как гроб опустили в могилу и в последний раз в тот день пропели «Вечную память», на кладбище водворилась мертвая тишина.

Заговорил Панаев... В течение почти 40 лет он был близок с Некрасовыми По-видимому, он был сильно взволнован, говорил с паузами. Я плохо, урывками, слышал его речь.

Я забрался на каменный приступочек решетки, окружавшей чей-то памятник, и стоял, держась одной рукой за решетку, а другою придерживая на плечах плед. Мороз крепчал, пощипывал уши, щеки и сильно давал мне себя чувствовать через довольно легкое пальто... Вздрагивая от холода под своим пледом, я невольно вспомнил некрасовское стихотворение «Баюшки-баю», в котором мать, убаюкивая, ободряя и утешая умирающего поэта, говорит: «Я схороню тебя весною»... Нет! Не весною, но в лютую зимнюю стужу нам пришлось хоронить его. Не теплый ветерок веял в воздухе, - ледяным холодом дышало на нас ясное голубое небо; не цветы вокруг нас расцветали, а деревья, покрытые инеем, как призрачные виденья, поднимались вокруг... Вспомнив «Баюшки-баю», я подумал о том, как, должно быть, горячо поэт любил свою мать, если так часто, так хорошо, так трогательно, с таким искренним, глубоким чувством вспоминал о ней в своих произведениях; если даже больной, исстрадавшийся, измученный злым недугом, томимый смертельною тоской, уже «перед ночью непробудной», поэт, вдохновленный воспоминанием о матери, оставил нам такое чудное стихотворение, полное грусти, нежности и силы, пророческое стихотворение...

 

«Уступит свету мрак упрямый,

Услышишь песенку свою

Над Волгой, над Окой, над Камой»...

 

Разве же это не пророчество, и разве это пророчество не исполняется?

Уже и теперь, если бы поэт мог слышать из мрака могилы, он услыхал бы свои песни кое-где «над Волгой, над Окой, над Камой»... А еще через немного лет его песни проникнут и в самые трущобные, глухие уголки обширной Руси...

В этот морозный декабрьский день, в то время, когда я вздрагивал от пронизывающего холода, в моем воспоминании ожило утро одного теплого майского дня. То было в 1874 году. Тогда я собирался ехать на родину и пришел на Николаевский вокзал навести какие-то справки  о поездах. Выйдя на дебаркадер, я там встретил Некрасова и Салтыкова, медленно ходивших взад и вперед.

Теперь вся эта сцена с мельчайшими подробностями живо, ярко встала передо мной... Только что поданный поезд, еще запертые вагоны, почти пустынный дебаркадер, а там, вдали, куда убегали рельсы, - волшебный свет и блеск ясного весеннего дня... Некрасов в сером летнем пальто, в серой фетровой шляпе, несколько вялый и медлительный в движениях, но в ту пору еще здоровый и бодрый... Салтыков с pince-nez в темной черепаховой оправе, нахмуривший свои густые брови, по-видимому, словно чем-то недовольный, строгий и суровый, как Юпитер-громовержец, а в действительности человек очень добрый, великодушный, гуманный...

После Панаева заговорил Ф. М. Достоевский. Говорил он прекрасно, выразительно, и слова его далеко были слышны отчетливо. Теперь, через много лет, конечно, я не могу припомнить его речь с буквальною точностью, но общий смысл ее был тот, что Некрасов любил человека, что людские несчастья нашли живой отголосок в его произведениях, что Некрасов в поэзии поднял ту нить, что, умирая, выпустил из рук другой наш великий поэт, Лермонтов, что если бы Лермонтов пожил долее, то он, вероятно, сделался бы тем же, чем был для нас Некрасов... Помню, что Достоевский, протянув руку и указывая на могилу Некрасова, дрогнувшим голосом проговорил:

 

«Замолкли звуки дивных песен,

Не раздаваться им опять,

Приют певца угрюм и тесен

И на устах его печать!»

 

При этих словах об «угрюмом и тесном приюте» певца, и при виде гроба, засыпаемого землей, мне (да, вероятно, и многим) подумалось в ту минуту о том, что, действительно, такой приют тесен для того, кто так любил простор родных полей, лугов, лесов тенистых, кто так тонко, так чутко чувствовал, понимал и умел передавать словами задумчивую мечтательную прелесть нашей северной природы...

После Достоевского говорил я. Своей речи я также теперь не могу воспроизвести в подробностях. Я говорил о том, что Некрасов был поэт-гражданин, поэт в лучшем, благороднейшем значении слова, что в его произведениях главным, всего слышнее звучавшим мотивом было живое сочувствие к человеческим страданиям, сожаление к тому, чему

 

«Как будто появляться вредно

При полном водвореньи дня,

Всему, что зелено и бледно,

Несчастно, голодно и бедно,

Что ходит, голову склоня»...

 

В заключение я напомнил о том, как Некрасов в одном из своих стихотворений говорит: «За каплю крови, общую с народом, прости меня, о родина, прости!» - «И она простила!» сказал я.

Я вовсе не намеревался говорить, но заговорил по вдохновению, просто в силу потребности высказаться, говорил экспромтом, но речь моя, по-видимому, произвела впечатление.

Говорились еще речи, читались стихи, и особенно глубокое впечатление произвело стихотворение неизвестного мне автора:

 

«Замолкла муза мести и печали,

Угас могучий наш поэт, -

Его словам с восторгом мы внимали,

Его мы чтили с юных лет.

Могильный сон, глубокий, непробудный,

Навек сковал уста певца,

Иссяк родник живительный и чудный

В груди холодной мертвеца.

Родник любви той чистой, неизменной,

Что по лицу земли родной,

Как громкий зов, торжественный, священный,

Катилась светлою волной.

И мощный стих, карающий, печальный,

Будил заснувшие сердца,

Громил порок, - народ многострадальный

Облек сиянием венца.

И злобою, огнем негодованья,

Кипучей местью он звучал,

Сатирой жгучей, словом отрицанья

Добру и правде поучал.

В земле сырой, в могиле одинокой

Спи мирно, славный наш поэт!

С тоской и скорбью, с горестью глубокой

Тебе  последний шлем привет.

Рыдая, мы дрожащими руками

На гроб бросаем твой цветы, -

Весь в зелени, меж пышными венками

Лежишь в гробу, недвижим, ты.

И знаю я, та зелень вся завянет

И твой истлеет бренный прах,

В сердца друзей забвение заглянет,

Как червь, ползущий на цветах...

Но будешь жить ты в памяти народной,

Навеки сохранишься в ней,

Поэт могучий, гений благородный

И слава родины твоей!»

 

Публика долго оставалась у могилы Некрасова, и стала расходиться поздно, когда зимние сумерки уже набрасывали на кладбище полупрозрачные тени, и в темно-синем небе вспыхивали звезды...

Примечание. Мои воспоминания о похоронах Некрасова дали повод «Новому Времени» сделать против меня вылазку и посмеяться над тем, что я будто бы мог смешать Достоевского с Панаевым, что одного из ораторов, говоривших на могиле Некрасова, я будто бы принял за человека, умершего за 25 лет перед тем...

В № от 30 дек. 1902 г. «Новое Время» именно привело следующую выдержку из моих воспоминаний: «После того, как гроб опустили в могилу и в последний раз в этот день пропели «вечную память», на кладбище  водворилась, мертвая тишина. Заговорил Панаев... В течение почти 40 лет он был близок с Некрасовым. По-видимому, он был сильно взволнован, говорил с паузами. Я плохо, урывками слышал его речь»... «Новое Время» со свойственным ему апломбом заметило: «Да и не мог автор-очевидец, бывший на погребении Некрасова в 1877 г., слышать речи Панаева - сотрудника Некрасова. Панаев умер 18 февраля 1862 г.».

На следующий день в «Новом Времени» было помещено мое письмо, в котором я утверждал, что на похоронах Некрасова первым говорил Панаев и, между прочим, указал на то, что в «С.-Петербургских Ведомостях» (в № 360 за 1877 г.) также было сказано: «Первым говорил Панаев... Г. Панаев на основании своего 38-летнего близкого знакомства с покойным торжественно удостоверил, что Некрасов и как человек был на высоте  своего поэтического дарования»...

«Новое Время» не удовольствовалось моим письмом и сделало к нему следующие комментарии: «Прим. ред. На могиле  Некрасова, во время его похорон, как небезызвестно, говорил Ф. М. Достоевский, а вовсе не И. И. Панаев. (В моих воспоминаниях вовсе и не говорится, что речь произносил И. И. Панаев). Может быть, г. Засодимский смешал Достоевского с Панаевым, что, однако же, довольно странно, так как кончине  Панаева в то время исполнилось ровно четверть века. Что же касается упоминания о Панаеве в отчете  «С.-Петербургских Ведомостей» 1877 г., то оно могло относиться разве  только к Валериану И. Панаеву, брату И. И. Панаева».

В примечании редакции «Нового Времени» можно сказать, что ни строчка, - то ошибка...

Во-первых, предположение редакции «Нового Времени», что я, может быть, смешал Достоевского с Панаевым, решительно ни на чем не было основано: в своих воспоминаниях я сказал, что речь Панаева я слышал плохо, урывками; содержание же речи Достоевского, говорившего после Панаева, я вкратце  передал.

Во-вторых, я говорил о Панаеве, не упоминая его имени и отчества, а редакция «Нового Времени» заговорила об И. И. Панаеве - и заговорила таким тоном, как будто я сам назвал Иваном Ивановичем того Панаева, который говорил на похоронах Некрасова.

В-третьих, редакция «Нового Времени», желая с достоинством ретироваться, указала на то, что упоминание о Панаеве  в отчете «С.-Петербургских Ведомостей» «могло относиться разве  только к Валериану И. Панаеву, брату И. И. Панаева». Это неправда. У И. И. Панаева не было брата Валериана Ивановича, да и вообще Валериана И. Панаева никогда не существовало. Он сочинен редакцией «Нового Времени».

В-четвертых, на похоронах Некрасова, как сказано в моих воспоминаниях, говорил действительно Панаев - Валериан Александрович: он, и брат его, Ипполит Александрович (двоюродные братья И. И. Панаева), были много лет в самых дружеских и близких отношениях с Некрасовым (Ипполит Александрович также принимал деятельное участье в «Современнике», издававшемся Некрасовым и И. И. Панаевым). Сын Ипполита Александровича, Александр Ипполитович Панаев, в письме  от 10 янв. 1903 г. мне  сообщил, что он, Александр Ипполитович, сам был на похоронах Некрасова, и помнит, «как взволнованно говорил его дядя».

В-пятых, редакция «Нового Времени» указала на то, что И. И. Панаев умер в 1862 г., и притом заметила, что в 1877 г. со времени смерти И. И. Панаева «исполнилось ровно четверть века». По какой арифметике  промежуток  времени с 1862 по 1877 г. считается за четверть века, т.-е. за 25 лет, может объяснить лишь редакция «Нового Времени».

Таким образом, погнавшись за исправлением ошибки, якобы вкравшейся в мои воспоминанья, редакция «Нового Времени» сама наделала ряд ошибок...

 

Марта 1888 года.

 

Хоронили Всеволода Гаршина...

Гроб до Волкова кладбища провожала огромная толпа почитателей покойного, товарищей его, учащейся молодежи. Печальная колесница, следовавшая за гробом, вся была покрыта венками: от литературного фонда, от товарищей-писателей, от студентов горного института, от студентов-медиков, от студентов технологического института, от высших женских курсов, от учащихся в Петербурге сибиряков, от некоторых журналов и газет, прекрасный венок от «Северного Вестника» с надписью: «Писателю-художнику и безупречному человеку» и еще много венков от друзей и почитателей таланта Гаршина.

Над могилой сказано несколько речей. Очень хорошее стихотворение прочитал г. Минский; привожу из него отрывок...

 

«В безвременье ты жил, безвременно погас!

Я ничего не знал прекрасней и печальней

Лучистых глаз твоих и бледного чела,

Как будто для тебя земная жизнь была

Тоской по родине, недостижимо-дальней.

И творчество твое, и красота лица

В одну гармонию слились с твоей судьбою,

И жребий твой похож до страшного конца

На грустный вымысел, рассказанный тобою»...

 

Похоронили Всеволода Гаршина...

На могиле были сказаны речи, стихи, были венки, были искренние слезы - и много народа. Что же вызвало эти слезы, эти венки и речи и собрало у его могилы такую большую толпу?

Гаршин был, бесспорно, талантливый писатель. Кто раз прочитал, напр., его рассказ «Четыре дня на поле сражения», тот уже до конца жизни не забудет его, хотя бы прожил сто лет, как никто из знавших Гаршина не позабудет его добрых тоскующих глаз... В этом рассказе - правдивом и в правдивости своей ужасном - предстает перед нами отвратительная изнанка боевой славы - той кровавой вакханалии, что зовется войной. А «Дневник рядового Иванова», «Два художника», «Attalea princeps», «Красный цветок»... ведь все это настоящее неподдельные литературные перлы. Гаршин написал мало, но в этом малом он сумел сказать очень много...

Повторяю: Гаршин был очень талантливый писатель... но он был больше, чем талантливый писатель, несравненно больше: он был честный человек. Такие люди, как Гаршин, настоящие светочи в том нравственном мраке, который заливает нас. Об этих-то людях можно сказать, что «lux in tenebris lucet et tenebrae non earn deprehenderunt»... При мысли о том, что такие люди есть на свете, человеку легче живется, и светлее, бодрее смотрит он вперед. Этими людьми держится, теплится, не умирая, на земле нравственная жизнь. Без них мир стал бы еще более походить на арену лютого побоища...

Рассказ о ночном посещении Гаршиным гр. М. Т. Лорис-Меликова я слышал частью от самого Всеволода Михайловича, частью от других.

Дело было так:

Гаршин откуда-то возвращался ночью домой и, проходя по Семеновскому плацу, увидал, как на площади спешно ставили виселицу и настилали помост. Гаршин знал, что эта виселица готовится для Млодецкого - для того юноши, который незадолго перед тем покушался на жизнь Лорис-Меликова. Гаршин тотчас же, несмотря на поздний час, отправляется к Лорис-Меликову и убедительно просит свидания с ним по экстренному делу. Адъютант говорит ему, что граф только что заснул. Гаршин просит разбудить его. Адъютант в этом отказывает, - говорит, что он не решается будить, так как граф крайне утомлен. Он предложил Гаршину остаться в приемной и подождать, пока встанет граф... Гаршин боялся, что «будет уже поздно», но все-таки не ушел, ждал до утра. Казнь должна была совершиться не ранее десяти или одиннадцати часов. Значит, Гаршину еще мерцала надежда спасти жизнь осужденному...

Наконец Лорис-Меликов уже на рассвете принял его и в ответь на его горячие, трогательные мольбы о пощаде Млодецкого сказал: «Вам, молодой человек, делает честь ваше заступничество, но я теперь не могу уже ничего сделать... Не в моей воле отменить приговор!»

Гаршин как-то стеснялся, избегал говорить об этом эпизоде из своей жизни. Ему, по-видимому, было тяжело вспоминать о нем, - о своих напрасных усилиях спасти человеческую жизнь...

Можно себе представить, что он пережил, что выстрадал в ту ночь - в ожидании свидания с Лорис-Меликовым, и что он перечувствовал в тот день, который последовал за этой мучительно-томительной для него ночью...

 

Ил.:

Всеволод Михайлович Гаршин

 

Гаршин был добрый... Добрым иногда называют и ловкого Тартюфа, ханжу и пустосвята. Гаршин же был из числа тех воистину добрых людей, которые душу свою полагают за ближних. Воображение мое решительно отказывается представить, чтобы покойный Гаршин когда-нибудь мог отказать кому-нибудь в просимой у него помощи... Люди для домашнего обихода обыкновенно запасаются для большего удобства двумя логиками: одной – для друга-приятеля, другой - для недруга. У Гаршина для всех была одна логика. Он был человек глубоко справедливый... Все, знавшие Гаршина, испытывали на себе обаяние его личности. И сила этого обаяния заключалась именно в том, что он был честный, любящий, правдивый человек. Говорят, Гаршина надо было хранить, беречь, защищать от житейских невзгод. Но это было немыслимо. Невозможно же было его - живого чувствующего человека - изолировать от русской жизни, заключить под стеклянный колпак, предварительно устранив из-под этого колпака посредством какого-нибудь насоса до последнего атома ту общественную атмосферу, которою мы дышим со дня рождения, и столб которой, в силу непреложного физического закона, каждый из нас постоянно и неминуемо ощущает на себе...

Летом 1886 г. я виделся с Гаршиным. Он тогда был болен и находился в страшно удрученном состоянии духа. Разговаривая со мной, он не раз брал меня за руку и говорил: «Тяжело мне, тяжело»... Это были не слова, а скорее стон, вырывавшийся из наболевшей души. Слезы текли по его щекам, и в голосе его слышалась такая глубокая скорбь, такая тоска, каких не передать словами. Я, конечно, придумывал для него разные исходы, но напрасно ломал голову, и кроме поездки в деревню, как средства облегчения его недуга, придумать ничего не мог. Я говорил это ему, но про себя невольно думал, что ведь и в деревне, в миниатюре, то же самое, что в большом или маленьком городе. Я знал, что нигде Гаршин не мог быть спокоен и счастлив... Куда бы он ни отправился: в малороссийскую ли хату с вишневым садиком, в горячий ли Египет, на остров Мадейру, на Цейлон, в Америку, - все равно... ведь и в тех странах, под благодатным южным небом, и в стране янки, гордящихся чудесами своей культуры, и там, под звездным знаменем свободы, те же картины безысходного горя, гнетущей нищеты. Для всесветной голи перекатной, для всего того, что «зелено и бледно, что голодно и бедно», нет родины, нет отечества, так же точно, как нет таких форм государственной жизни, нет такого образа правления, такого политического и общественного уклада, которые благоприятствовали бы этой обездоленной голи и благословлялись бы ею. Нигде в мире нет такого уголка, где бы не было этих несчастных париев современной цивилизации, нигде, значит, и Гаршин не мог бы найти себе успокоения...

Гаршина я могу сравнить с прекрасным, отзывчивым и чутким инструментом, с которым следовало бы обращаться крайне осторожно, лишь слегка прикасаясь концами пальцев к его туго натянутым струнам. Чтобы вызвать на этом инструменте полный звук, не надо было больших усилий... А жизнь не берегла этот чудесный инструмент. Она всей пятерней пробегала по нем, а порой прямо била по нему кулаком...

В Гаршине каким-то чудом соединилась непорочность, чистота светлой детской души с силой ума высоко развитого человека. Детская чистота души не допускала его отделять слово от дела, а ум его выработал такую логику, которая не гнулась ни направо ни налево и не знала никаких уверток и компромиссов. Вот эта-то хрустальная чистота его души и эта-то беспощадная логика и должны были неминуемо довести его до рокового конца. Днем раньше - днем позже, но Гаршин должен был умереть преждевременно. В этом смысле он своею судьбою напоминает другого талантливого, честного и рано угасшего нашего писателя - Помяловского. Оба они не могли помириться с жизнью...

Гаршин не мог долго жить в том мире, где нравственные принципы стоят прямо, неискаженные лишь на холодных отвлеченных высотах, а на практике моментально становятся вверх дном. Он не мог долго жить, когда всеми нервами, всеми фибрами своего существа он болезненно чувствовал, как вокруг него без сожаленья, без пощады брат убивал брата словом и делом. Каждый удар, наносимый ближнему, поражал Гаршина; каждая несправедливость, оказанная другому, заставляла его страдать невыносимо. Поистине могу сказать, насколько я знал Гаршина, - этот человек любил ближнего более, чем самого себя... Мог же ли он долго прожить со своей чуткой, за всех болевшей душой? Ведь для перенесения  такой боли нужны нечеловеческая силы... Гаршин не мог жить долее, и ушел от нас...

Вот почему над его могилой были сказаны речи, стихи, были венки и искренние слезы...

Невольно пробивается горькая мысль, задается вопрос:

 

«Кто дознает, какою кручиною

Надрывалося сердце твое

Перед вольной твоею кончиною?..»

 

Кручина его теперь замерла, и Гаршин, наконец, обрел тот покой, которого напрасно искали и добивались для него при жизни его друзья... Когда я, прощаясь с покойным, наклонился над ним и увидал знакомые милые черты, увидал его бледное, спокойное лицо, с закрытыми глазами и с печатью смерти на челе, то невольно подумал: «Всеволод Гаршин! Жить бы тебе надо, жить!.. но ты не мог жить»...

 

* * *

 

Здесь кстати в воспоминаниях о Гаршине я помещаю и стихотворение, написанное им под впечатлением выставки картин Верещагина. Кажется, Гаршин стихов не писал; тем более интереса представляет единственное в этом роде произведение, оставшееся после него. В этом стихотворении, как и в прозе, отразился нравственный облик писателя и взгляд его на искусство.

Стихотворение, сколько помнится, было напечатано в начале  80-х гг. в «Русском Богатстве». Автором оно было помечено 1874 годом.

 

Толпа мужчин, детей и дам нарядных

Теснится в комнатах парадных

И, шумно проходя, болтает меж собой:

- Ах, милая, постой!

Regard, Lili,

Comme c'est joli!

Как это мило и реально,

Как нарисованы халаты натурально!

- Какая техника! - толкует важный господин,

С очками на носу и с знанием во взоре. -

Взгляните на песок: что стоит он один;

Действительно, пустыни море

Как будто солнцем залито...

И... лица недурны!..

Не то

Увидел я, смотря на эту степь, на эти лица;

Я не увидел в них эффектного «эскицца», -

Увидел смерть, услышал вопль людей,

Измученных убийством, тьмой лишений...

Не люди то, а только тени...

Ты предала их, мать! В глухой степи - одни,

Без хлеба, без глотка воды гнались

Изранены, избиты, все они

Готовы пасть, пожертвовать собой,

Готовы больше - биться до последней крови

За родину, лишившую любови,

Пославшую на смерть своих сынов...

Кругом - песчаный ряд холмов,

У их подножия - орда свирепая, кольцом

Объяла горсть героев. Нет пощады!

К ним смерть стоит лицом!..

И, может быть, они ей рады,

И, может быть, не стоит жить - страдать?!

Плачь и молись, отчизна-мать!

Молись! Проклятия детей,

Погибших за тебя в глухих песках степей,

Вспомянутся чрез много лет

В день грозных бед!

 

А. Н. Плещеев.

 

I.

 

Некоторые ставят А. Н. Плещеева рядом с Некрасовым и Салтыковым. В таком сравнении, конечно, не представляется ничего особенно странного, тем более, если принять в расчет искренность и благородство мотивов, диктующих подобную параллель: по миросозерцанию, по убеждениям и направлению литературной деятельности Плещеева, разумеется, можно смело включить в литературную группу с Некрасовым и Щедриным. Стихотворения его отмечены необыкновенной задушевностью, теплотой, любовью к человеку, состраданием, самым нежным участием к детям, и вообще ко всему тому, что «голодно и бедно, что ходит, голову склоня». Благодаря такому содержанию, и часто очень изящной форме, произведения его, думается мне, долго будут с удовольствием читаться русским обществом, и Плещеев за некоторые свои стихотворения (как, напр., его горячее юношеское «Вперед!») еще надолго, без сомнения, останется любимцем нашей молодежи.

Все это правда, но тут - не вся правда.

Если повнимательнее всмотреться в литературную деятельность Плещеева, то окажется, что приравнивание его к Некрасову и Салтыкову (без всяких оговорок) не выдерживает строгой критики. Начать уж с того, что Салтыков и Некрасов были, так сказать, писателями воинствующими, могучими «властителями дум» современных им поколений, между тем, как Плещеев - нежный, «печальный и кроткий», как воспетый им цветок, стоявший на окне темницы, - пел очень милые, задушевные, меланхолические песни, и обращался «к нищим и богачам»... с проповедью любви и мира... Читатель, может быть, помнит (а может быть и «нет») упомянутый мною «Цветок» - одно из лучших симпатичнейших стихотворений Плещеева. Здесь кстати я должен напомнить о нем... Фабула стихотворения очень простая.

Цветы, жившие на воле, однажды увидели, что «в окне за решеткой тихо качается бледный цветок... Цветикам жаль его, бедного, стало», и стали они к себе его звать. Но цветок ответил им отказом. «Нет, - сказал он, - хоть в поле и весело, и наряжает вас ярко весна,

 

Но не завидую вашей я доле  

И не покину сырого окна.

Пышно цветите! Своей красотою

Радуйте, братья, счастливых людей;

Я буду цвесть для того, кто судьбою

Солнца лишен и полей.

Я буду цвесть для того, кто страдает.

Узника я утешаю один.

Пусть он, взглянув на меня, вспоминает

Зелень родимых долин»...

 

Я привел здесь это прекрасное стихотворение потому, что в нем, по моему мнению, вылились самые характерные черты и личности Плещеева и плещеевской музы.

Затем, чтобы быть справедливым, все-таки должно сознаться, что произведения Плещеева никогда не достигали той яркости, <


Поделиться с друзьями:

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.17 с.