Вадим Кожинов. «В кругу московских поэтов» — КиберПедия 

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Вадим Кожинов. «В кругу московских поэтов»

2021-01-29 96
Вадим Кожинов. «В кругу московских поэтов» 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В моей памяти Николай Рубцов неразрывно связан со своего рода поэтическим кружком, в который он вошел в 1962 году, вскоре после приезда в Москву, в Литературный институт. К кружку этому так или иначе принадлежали Станислав Куняев, Анатолий Передреев, Владимир Соколов и ряд более молодых поэтов — Эдуард Балашов, Борис Примеров, Александр Черевченко, Игорь Шкляревский и другие.

Нельзя не подчеркнуть, что речь идет именно о кружке, а не о том, что называют литературной школой, течением и т. п. Правда, позднее, к концу шестидесятых годов, на основе именно этого кружка действительно сложилось уже собственно литературное явление, которое получило в критике название, или, вернее, прозвание — «тихая лирика». Более того, течение это вместе с глубоко родственной ему и тесно связанной с ним школой прозаиков, прозванных тогдашней критикой «деревенщиками», определило целый этап в развитии отечественной литературы.

Но все это выявилось лишь несколькими годами позднее. В те же годы, когда Николай Рубцов непосредственно жил в Москве, близкие ему поэты, в сущности, не играли сколько-нибудь значительной роли в литературной жизни как таковой. Их вдохновляла и объединяла твердая вера в истинность избранного ими творческого пути, и они в той или иной мере удовлетворялись признанием «внутри» своего кружка.

Я вовсе не хочу сказать, что эти поэты — и в их числе Николай Рубцов — были вообще равнодушны к широкому успеху, известности, славе. Почти все они были молоды — молоды в прямом смысле слова (это нужно оговорить, ибо ныне сплошь и рядом называют молодыми стихотворцев, чей возраст недалек от сорокалетия) — и не могли не пленяться ореолом славы. Но они сумели утвердить в себе убеждение, что в судьбе поэта есть ценности, которые выше и важнее славы.

Владимир Соколов писал тогда в стихотворении, обращенном к Анатолию Передрееву, о том, что ему «пришкольной не надобно славы», что он хочет просто жить, «зная дело, сжимая перо», а Передреев отвечал ему:

 

Да шумят тебе листья и травы,

Да хранит тебя Пушкин и Блок,

И не надо другой тебе славы,

Ты и с этой не столь одинок.

 

Этот стихотворный диалог несколькими годами позднее получил широкую известность и даже стал предметом острых дискуссий…

Не исключено, что читатель может усомниться — надо ли говорить о судьбе других поэтов в воспоминаниях о Николае Рубцове? Но я убежден, что это необходимо. Большой поэт обычно окончательно формируется в определенной творческой среде, окружении, школе. К тому же все, что говорится здесь о других поэтах, имеет самое прямое отношение к судьбе Николая Рубцова.

К моменту приезда в Москву он уже вкусил толику если и не славы, то, во всяком случае, шумного успеха. Об этом свидетельствуют литераторы, знавшие поэта по его «питерским» годам (1959 — начало 1962), в частности, Борис Тайгин, который вспоминает о выступлении Николая Рубцова в зале Ленинградского Дома писателей в январе 1962 года.

Но поэты, в круг которых Николай Рубцов вошел в Москве, ставили перед собой совсем иные цели. Они отнюдь не жаждали, чтобы их стихи вызывали ту реакцию, которая выражается в вопле «Во дает!». Им это было не только чуждо, но и отвратительно.

Помню, как еще в самом начале 1961 года один из поэтов этого круга выступал перед студентами вместе с одним из будущих главных героев «эстрады» (в то время его «карьера» только начиналась), который обрушил на слушателей набор эффектных метафор и словечек, усиливая их воздействие истерической интонацией и полублатным выговором. Из зала в ответ неслось именно нечто вроде «Во дает!», а на лице одного из будущих друзей Николая Рубцова невольно нарастало выражение глубокого отвращения.

Но дело было, конечно, вовсе не в самом отталкивании от «эстрады»; оно определялось основательной позитивной программой.

Поэтический кружок, в который в 1962 году вошел Николай Рубцов, имел, несомненно, первостепенное значение в его творческой судьбе. Речь идет, разумеется, отнюдь не о том, что именно это «сделало» Рубцова поэтом. Поэзия рождается из всей целостности жизни ее творца; поэтическую энергию невозможно у кого-либо занять и превратить в свою — она может быть только изначально и органически своею.

Но поэтический кружок, о котором идет речь, дал возможность Николаю Рубцову быстро и решительно выбрать свой истинный путь в поэзии и прочно утвердиться на этом пути.

За первый же год жизни Николая Рубцова в Москве в его творчестве совершился вполне очевидный перелом. Его прежние стихи были основаны на двух сложно переплетающихся эстетических стихиях — своеобразной иронии и заостренном драматизме, чаще даже мелодраматизме. Я отнюдь не хочу сказать, что ранняя поэзия Рубцова лишена значительности. Но он стал подлинно народным поэтом лишь тогда, когда ирония и мелодраматизм отошли на второй план, а вперед выдвинулось нечто иное, гораздо более серьезное, уравновешенное и ответственное.

Конечно же, все это жило в самом Рубцове, но именно в кругу поэтов, о которых идет речь, он смог осознать эту нравственно-эстетическую стихию как главную и наиболее ценную в себе и превратить ее в основу своего творчества.

Ясно помню, как с самого начала из стихов Николая Рубцова, написанных до приезда в Москву, его собратья по кружку решительно выделяли те — кстати сказать, очень немногочисленные — стихотворения, которые, как стало ясно позднее, предвещали дальнейшее зрелое творчество поэта. Это были прежде всего «Добрый Филя» (ирония в этих стихах не поглощает целого; ныне, на фоне зрелого творчества Рубцова, она даже не очень и заметна), «Осенняя песня» («Потонула во тьме…») с ее гораздо более глубоким, чем во многих других ранних стихах, драматизмом и «Видения на холме» («Взбегу на холм и упаду в траву…»), — между прочим, значительно переработанные уже в Москве (первая редакция этого стихотворения представлена в рукописном сборнике Николая Рубцова «Волны и скалы», хранящемся у Бориса Тайгина).

Поистине восторженно были встречены в кружке такие новые стихи Рубцова, как «В горнице», «Прощальная песня» («Я уеду из этой деревни…»), «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…».

Эти стихотворения звучали почти на каждой встрече Николая Рубцова с друзьями — первые два он покоряюще напевал под гармонь или под гитару, третье с замечательной выразительностью декламировал (хотя это слово отдает ложной многозначительностью, трудно сказать по-другому — «читал» или «произносил» здесь не подойдет), подкрепляя мелодику голоса напряженным движением рук.

Но в глазах друзей Николай Рубцов был не только создателем прекрасных стихотворений. Довольно скоро он стал для них как бы живым воплощением первородной стихии поэзии. Станислав Куняев точно выразил это в следующих строфах, написанных в 1964 году (когда Николай Рубцов уехал летом на Вологодчину) и опубликованных в его книге «Метель заходит в город» (1966):

 

Если жизнь начать сначала,

В тот же день уеду я

С Ярославского вокзала

В вологодские края.

 

Перееду через реку,

Через тысячу ручьев

Прямо в гости к человеку

По фамилии Рубцов…

 

Я скажу, мол, нет покою —

Разве что с тобой одним.

Я скажу: давай с тобою

Помолчим, поговорим…

 

Важно при этом иметь в виду, что для поэтического кружка, о котором идет речь, отнюдь не была характерна та атмосфера взаимных восхвалений, какая нередко царит в подобных кружках. Хорошо помню, например, как резко говорил Анатолий Передреев об одном несколько затянутом стихотворении Николая Рубцова, обвиняя автора чуть ли не в графоманском многословии. И, надо думать, именно поэтому Николай Рубцов в дальнейшем не писал таких стихотворений.

Очень трудно или, пожалуй, даже невозможно наглядно показать творческую жизнь поэтического кружка, ибо она слагается из мелких и незначительных по видимости подробностей. Но тот или иной диалог, отдельное слово, даже просто молчание были подчас необычайно весомыми. Главное заключалось в единой творческой позиции участников кружка — твердой, бескомпромиссной и в то же время лишенной какого-либо догматизма и сектантства. Ими всецело владела идея русской Поэзии, притом вовсе не в эстетически замкнутом, книжном смысле, но поэзии, воплощающей жизнь человека и народа во всей ее глубинной сути.

Творения Пушкина и Тютчева, Лермонтова и Некрасова, Фета и Полонского, Блока и Есенина были для Николая Рубцова и его собратьев не «литературными фактами», но именно глубочайшими воплощениями духовной жизни русского народа и русского человека, — а значит, прообразами их собственной духовной жизни. Они никак не отделяли поэзию от жизни в ее сущностной основе — и потому были свободны от какой-либо литературщины.

С другой стороны, именно это глубокое проникновение в классическую поэзию и подлинное овладение ею, о-свое-ние ее (то есть превращение ее в действительно свое достояние) и делало Николая Рубцова и его собратьев настоящими людьми культуры, а не поверхностными ее потребителями, способными лишь щеголять «информированностью». Все, кто знал Николая Рубцова, помнят, что он постоянно пел на свои собственные бесхитростные мелодии стихи Тютчева, Лермонтова, Блока — нередко, между прочим, «Брат, столько лет сопутствовавший мне…» Тютчева. Это пение, я полагаю, было для него способом полного, предельно родственного освоения классической поэзии, дело которой он стремился и действительно смог продолжить.

Николай, пожалуй, раскрывался наиболее полно и сильно именно в исполнении стихов — безразлично, своих или не своих, но все-таки ставших своими — на какой-либо напев или без напева, в удивительной по живости и тонкости манере чтения. Конечно, я говорю не вообще о любом случае, когда Николаю Рубцову приходилось читать стихи, но о тех моментах, когда он хотел и мог раскрыться до конца.

Тогда он вкладывал в стихи буквально всего себя, так что подчас становилось страшно за него — казалось, что он может умереть на пределе этого исполнения (так ведь бывало, например, с большими певцами) или по крайней мере навсегда надорвать что-то главное в себе.

Нельзя не оценить ту самоотверженность, с которой Николай Рубцов — вместе со своими собратьями — отказался от уже дававшегося ему в руки литературного успеха. Его ранние ироническо-драматические стихи, на которых лежала более или менее явная печать «эстрадной поэзии», вполне могли рассчитывать на широкое признание.

Так, журнал «Юность» напечатал довольно большую подборку ранних, написанных еще в Ленинграде стихов Рубцова: «Я весь в мазуте, весь в тавоте…», «Я забыл, как лошадь запрягают…», «Загородил мою дорогу…» и другие. Московские же стихи поэта были редакцией отвергнуты, и Николай остался совершенно неудовлетворенным этой публикацией в популярнейшем журнале…

Да, те собственно «рубцовские» стихи, которые поэт стал создавать в Москве, не сразу смогли пробиться в печать. Для той поры они были слишком «традиционны», слишком далеки от «современности» и по смыслу, и по стилю. В той же «Юности» зрелые стихи Рубцова были впервые опубликованы лишь в 1968 году, когда поэт был уже автором двух книг.

Ныне, повторю еще раз, нелегко представить себе литературную «ситуацию», в которой сложилось зрелое творчество Николая Рубцова. «Эстрадная поэзия» как бы заглушала все. Многие молодые стихотворцы, подключаясь к ней, сразу приобретали шумную известность. Можно бы назвать десятка два имен, прямо-таки гремевших в первой половине шестидесятых годов. Ныне большинство из них уже мало кто помнит.

Но собратья Николая Рубцова твердо, не без своего рода отваги шли «против течения». Когда в 1961 году вышла книга Владимира Соколова «На солнечной стороне», содержавшая такие позднее ставшие хрестоматийными стихи, как «Спасибо, музыка, зато…», «Паровик. Гудок его глухой…», «Муравей», «Все как в добром старинном романе…», и другие, она была встречена упреками в «отрыве от современности», «мелкотемье», даже «душевной опустошенности» и т. п. Несколько последующих лет стихи Владимира Соколова почти совсем не публиковались. Но поэт остался верен себе.

Нельзя не сказать здесь и о литературной судьбе Станислава Куняева. В самом начале своего пути он был увлечен атмосферой «эстрадной поэзии». Характернейший пример — его ранние стихи, опубликованные в «Дне поэзии» 1960 года:

 

Добро должно быть с кулаками[4],

добро суровым быть должно,

чтобы летела шерсть клоками

от тех, кто лезет на добро…

 

Эти эффектные стихи сразу же получили большую известность, и их автор начал входить в ударную «обойму» имен. Но вскоре Станислав Куняев в самом деле как бы «начал жизнь сначала» и даже написал своего рода автокритику:

 

Постой. Неужто? Правда ли должно?

Возмездье, справедливость — это верно,

пожалуйста, но только не добро,

которое бесцельно и безмерно…

Неграмотные формулы свои

я помню. И тем горше сожаленье,

что не одни лишь термины ввели

меня тогда в такое заблужденье.

 

Таким образом, поэт сам отказался от стихотворения, принесшего ему шумный успех. И стал писать совсем другие стихи, которые в то время не могли снискать литературного признания.

Все эти факты, надо думать, хорошо раскрывают облик того поэтического кружка, в котором сформировалось зрелое творчество Николая Рубцова. И он очень высоко ценил своих собратьев по кружку и более всего дорожил их мнениями и оценками. Именно так он избрал свой истинный путь в поэзии и — что также было исключительно важно — постоянно получал от друзей подтверждения своей правоты.

Но, конечно, Николай Рубцов не мог не стремиться к обнародованию своих зрелых стихов — уже хотя бы потому, что они получили столь безусловное признание в кругу его друзей. А добиться этого, как явствует из сказанного, было не так уж просто.

Я начал с того, что поэтический кружок, о котором идет речь, в первые годы своего существования представлял собой именно кружок, а не литературное явление в полном смысле этого слова. Он не имел авторитета в каком-либо журнале, альманахе, издательстве, у него не было даже хотя бы «своего» литературного критика…

Автор этих воспоминаний с самого начала был тесно связан с поэтами, составившими кружок. Но в те годы я занимался почти исключительно теоретическими проблемами литературы и не играл, в сущности, никакой роли в самой современной литературной жизни. Я был целиком поглощен работой над коллективным трехтомным трудом «Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении», вышедшим за 1962–1965 годы, и моей книгой «Происхождение романа» (1963), а также нелегким делом издания ценнейших трудов М. М. Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского» (1963) и «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса» (1965). Современная поэзия была для меня еще только чисто душевной, а не профессиональной заботой. Лишь во второй половине шестидесятых годов я стал всерьез писать о литературной современности.

Между тем к осени 1963 года сложилась довольно драматическая ситуация. Поэты кружка уже могли «предъявить миру» целый ряд превосходных — ныне, кстати сказать, всем известных — стихотворений, однако даже лучшие их стихи жили, по сути дела, только «внутри» кружка. Я был убежден не только в том, что стихи эти представляют собой наиболее значительные явления современней молодой поэзии, но что выразившимся в них творческим устремлением, безусловно, принадлежит будущее. И при всей своей погруженности в литературу прошлых эпох я так или иначе сознавал, что без внятного для всех современного продолжения подлинного творчества в какой-то мере теряет смысл и великая поэтическая культура прошлого…

Сейчас уже, вероятно, покажется несколько странным рассказ о том, как Николай Рубцов «вошел в литературу».

На одной из встреч зашел разговор о затруднениях с печатанием стихов — прежде всего о вполне готовой к изданию, но, как говорится, лежащей без движения первой книге Анатолия Передреева. Чуть ли не впервые услышал я тогда из уст друзей горькие слова о трудности пути в литературе и стал искать какой-либо выход.

Перебрав в памяти людей, которые могли бы помочь делу, я остановился на имени Дмитрия Старикова, за десяток лет до того закончившего вместе со мной Московский университет, а в описываемое время бывшего одним из наиболее активных и влиятельных критиков. К тому же и жил он по соседству — и я немедленно отправился к нему, вооруженный стихами и гитарой.

По-студенчески резко я сказал ему, что вот, мол, он столь активно пишет о современной литературе, и прежде всего о поэзии, но даже не имеет представления о творчестве наиболее значительных и наиболее обещающих молодых поэтов. Затем, не дожидаясь возражений, я стал читать Дмитрию и его жене, также литератору, неведомые им стихи, а кое-что и напел под гитару. И этого оказалось достаточно. Помню даже женские слезы восторга… Дмитрий Стариков горячо заинтересовался творчеством Анатолия Передреева и его друзей.

Мне уже пришлось в двух словах упомянуть о роли Дмитрия Старикова в литературной судьбе Николая Рубцова на страницах моей книжки о творчестве поэта, вышедшей в 1976 году. Но эти воспоминания я пишу, увы всего через несколько дней после того, как провожал Дмитрия Старикова (1931–1979) в последний путь. И теперь просто нельзя не сказать о том, сколь много сделал этот критик для Николая Рубцова и поэтов его круга.

В декабрьском номере «Молодой гвардии» за 1963 год Дмитрий Стариков писал об Анатолии Передрееве, но слова его в той или иной мере характеризовали и других поэтов кружка:

 

«Он нетороплив и прост той подлинной простотой жизни, какая в тысячи раз сложней изощреннейших школярских вывертов с претензией на эпатаж и архисовременность. Проблемы, которые его волнуют и заставляют задумываться, не „сочиненные“ и не призанятые на стороне, — их рождает сама жизнь…»

 

Вскоре после нашего разговора Дмитрий Стариков был назначен заместителем главного редактора журнала «Октябрь». И за недолгие годы его работы на этом посту журнал щедро публиковал лучшие стихи Николая Рубцова, Владимира Соколова, Станислава Куняева и других.

Именно здесь были обнародованы в 1964–1965 годах такие ключевые стихотворения Николая Рубцова, как «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…», «Тихая моя родина…», «Звезда полей», «Русский огонек», «Взбегу на холм и упаду в траву…», «Памяти матери», «Мне лошадь встретилась в кустах…», «Добрый Филя», и другие. На основе публикаций в «Октябре» Николай Рубцов смог издать в Архангельске свою первую книжечку «Лирика», и вообще именно эти публикации по-настоящему ввели его в литературу.

Важно отметить, что отношение Дмитрия Старикова к творчеству Николая Рубцова и его друзей разделяли в редакции «Октября» далеко не все. И, в частности, именно поэтому Дмитрий Стариков всего через несколько лет вынужден был уйти из журнала. Но к тому времени цель была уже достигнута. И негоже было бы забыть о большой заслуге этого критика перед отечественной поэзией.

Кто знает, как сложилась бы судьба Николая Рубцова, если бы его лучшие стихи не были так сравнительно быстро введены в литературу. Напомню, что в том самом 1964 году Николай Рубцов был исключен из Литературного института и должен был покинуть Москву и поселиться в своем затерянном среди лесов и болот Никольском. Конечно, невозможно представить себе, чтобы он отказался от поэзии. И все же — создал ли бы он все то, что мы теперь все знаем?..

Но Николай Рубцов уезжал из Москвы, уже обретая и истинный творческий путь, и прочный путь к литературному признанию.

 

В самом конце 1964 года Николай Рубцов приехал в Москву хлопотать о восстановлении его в Литературном институте (15 января 1965 года он был восстановлен, но, увы, только на заочном отделении). Однако все эти неурядицы были уже чем-то не таким уж существенным — они походили на то, что произошло у нас со встречей 1965 года.

Было решено встречать этот год в доме моих родителей, где Николай Рубцов еще не бывал. И случилось так, что я запоздал и Николай явился раньше меня. Был он одет — как бы это сказать — по-дорожному, что ли, и на моего отца, который встречал гостей, произвел какое-то очень неблагоприятное впечатление. Отец мой вообще был человеком совершенно иного, чем мои друзья, склада…

Я приехал чуть ли не без четверти двенадцать и застал Николая на улице у подъезда. Помню, меня страшно возмутило нарушение обычая, который я всегда считал священным: за новогодний стол необходимо посадить всякого, любого гостя. Я вбежал в квартиру, чтобы поздравить с Новым годом мать, и вернулся на улицу.

Что было делать? У нас имелось с собой вино и какая-то снедь; но все же встреча Нового года на улице представлялась крайне неуютной. Оставалось минут десять до полуночи. Широкая Новослободская была совсем пуста — ни людей, ни машин.

И вдруг мы увидели одинокую машину, идущую в сторону Савеловского вокзала, за которым не так уж далеко находится общежитие Литературного института. Мы бросились наперерез ей. Полный непобедимого молодого обаяния Анатолий Передреев сумел уговорить водителя, и тот на предельной скорости домчал нас до «общаги». Мы сели за стол в момент, когда радио уже включило Красную площадь. Почти не помню подробностей этой новогодней ночи, разве только всегда восторженную улыбку замечательного абхазского поэта Мушни Ласуриа, улыбку, с которой он угощал нас знаменитой мамалыгой. Но эта ночь была — тут память нисколько мне не изменяет — одной из самых радостных новогодних ночей для всех нас. Нами владело какое-то ощущение неизбежного нашего торжества — невзирая на самые неблагоприятные и горестные обстоятельства. Под утро мы с Анатолием Передреевым даже спустились к общежитскому автомату и позвонили моему отцу, чтобы как-то «отомстить» ему этим нашим торжеством. У него уже было совсем иное настроение, он извинялся, упрашивал, чтобы все мы немедленно приехали к нему, и т. д.

— Ты даже представить себе не можешь, кого ты не пустил на свой порог, — отвечал я. — Все равно что Есенина не пустил…

И это тогда, 1 января 1965 года, уже было полной правдой.

 

 

 

В МИНУТЫ МУЗЫКИ ПЕЧАЛЬНОЙ

 

Аленький цветок

 

 

Домик моих родителей

Часто лишал я сна.

— Где он опять, не видели?

Мать без того больна. —

В зарослях сада нашего

Прятался я, как мог.

Там я тайком выращивал

Аленький свой цветок.

Этот цветочек маленький

Как я любил и прятал!

Нежил его, — вот маменька

Будет подарку рада!

Кстати его, некстати ли,

Вырастить все же смог…

Нес я за гробом матери

Аленький свой цветок.

 

1966

 

Душа хранит

 

 

Вода недвижнее стекла.

И в глубине ее светло.

И только щука, как стрела,

Пронзает водное стекло.

 

О вид смиренный и родной!

Березы, избы по буграм

И, отраженный глубиной,

Как сон столетий, Божий храм.

 

О Русь — великий звездочет!

Как звезд не свергнуть с высоты,

Так век неслышно протечет,

Не тронув этой красоты,

 

Как будто древний этот вид

Раз навсегда запечатлен

В душе, которая хранит

Всю красоту былых времен…

 

1966

 

Прощальная песня

 

 

Я уеду из этой деревни…

Будет льдом покрываться река,

Будут ночью поскрипывать двери,

Будет грязь на дворе глубока.

 

Мать придет и уснет без улыбки…

И в затерянном сером краю

В эту ночь у берестяной зыбки

Ты оплачешь измену мою.

 

Так зачем же, прищурив ресницы,

У глухого болотного пня

Спелой клюквой, как добрую птицу,

Ты с ладони кормила меня.

 

Слышишь, ветер шумит по сараю?

Слышишь, дочка смеется во сне?

Может, ангелы с нею играют

И под небо уносятся с ней…

 

Не грусти! На знобящем причале

Парохода весною не жди!

Лучше выпьем давай на прощанье

За недолгую нежность в груди.

 

Мы с тобою как разные птицы!

Что ж нам ждать на одном берегу?

Может быть, я смогу возвратиться,

Может быть, никогда не смогу.

 

Ты не знаешь, как ночью по тропам

За спиною, куда ни пойду,

Чей-то злой, настигающий топот

Все мне слышится, словно в бреду.

 

Но однажды я вспомню про клюкву,

Про любовь твою в сером краю

И пошлю вам чудесную куклу,

Как последнюю сказку свою.

 

Чтобы девочка, куклу качая,

Никогда не сидела одна.

— Мама, мамочка! Кукла какая!

И мигает, и плачет она…

 

1966

 

В минуты музыки

 

 

В минуты музыки печальной

Я представляю желтый плес,

И голос женщины прощальный,

И шум порывистых берез,

 

И первый снег под небом серым

Среди погаснувших полей,

И путь без солнца, путь без веры

Гонимых снегом журавлей…

 

Давно душа блуждать устала

В былой любви, в былом хмелю,

Давно понять пора настала,

Что слишком призраки люблю.

 

Но все равно в жилищах зыбких —

Попробуй их останови! —

Перекликаясь, плачут скрипки

О желтом плесе, о любви.

 

И все равно под небом низким

Я вижу явственно, до слез,

И желтый плес, и голос близкий,

И шум порывистых берез.

 

Как будто вечен час прощальный,

Как будто время ни при чем…

В минуты музыки печальной

Не говорите ни о чем.

 

1966

 

Зимовье на хуторе

 

 

Короткий день.

А вечер долгий.

И непременно перед сном

Весь ужас ночи за окном

Встает. Кладбищенские елки

Скрипят. Окно покрыто льдом.

 

Порой без мысли и без воли

Смотрю в оттаявший глазок

И вдруг очнусь — как дико в поле!

Как лес и грозен и высок!

 

Зачем же, как сторожевые,

На эти грозные леса

В упор глядят глаза живые,

Мои полночные глаза?

 

Зачем? Не знаю. Сердце стынет

В такую ночь. Но все равно

Мне хорошо в моей пустыне,

Не страшно мне, когда темно.

 

Я не один во всей вселенной.

Со мною книги и гармонь,

И друг поэзии нетленной —

В печи березовый огонь…

 

1966

 

Промчалась твоя пора!

 

 

Пасха

под синим небом,

С колоколами и сладким хлебом,

С гульбой посреди двора,

Промчалась твоя пора!

Садились ласточки на карниз,

Взвивались ласточки в высоту…

Но твой отвергнутый фанатизм

Увлек с собою

и красоту.

О чем рыдают, о чем поют

Твои последние колокола?

Тому, что было, не воздают

И не горюют, что ты была.

Пасха

под синим небом,

С колоколами и сладким хлебом,

С гульбой посреди двора,

Промчалась твоя пора!..

 

1966

 

* * *

 

«Наслаждаясь ветром резким…»

Наслаждаясь ветром резким,

Допоздна по вечерам

Я брожу, брожу по сельским

Белым в сумраке холмам.

Взгляд блуждает по дремотным,

По холодным небесам,

Слух внимает мимолетным,

Приглушенным голосам.

По родному захолустью

В тощих северных лесах

Не бродил я прежде с грустью,

Со слезами на глазах.

Было все — любовь и радость.

Счастье грезилось окрест.

Было все — покой и святость

Невеселых наших мест…

Я брожу… Я слышу пенье…

И в прокуренной груди

Снова слышу я волненье:

Что же, что же впереди?

 

1966

 

Осенняя луна

 

 

Грустно, грустно последние листья,

Не играя уже, не горя,

Под гнетущей погаснувшей высью,

Над заслеженной грязью и слизью

Осыпались в конце октября!

 

И напрасно так шумно, так слепо,

Приподнявшись, неслись над землей,

Словно где-то не кончилось лето,

Может, там, за расхлябанным следом, —

За тележной цыганской семьей!

 

Люди жили тревожней и тише,

И смотрели в окно иногда, —

Был на улице говор не слышен,

Было слышно, как воют над крышей

Ветер, ливень, труба, провода…

 

Так зачем, проявляя участье,

Между туч проносилась луна

И светилась во мраке ненастья,

Словно отблеск весеннего счастья,

В красоте неизменной одна?

 

Под луной этой светлой и быстрой

Мне еще становилось грустней

Видеть табор под бурею мглистой,

Видеть ливень и грязь, и со свистом

Ворох листьев, летящих над ней.

 

1966

 

Старая дорога

 

 

Всё облака над ней,

всё облака…

В пыли веков мгновенны и незримы,

Идут по ней, как прежде, пилигримы,

И машет им прощальная рука.

Навстречу им июльские деньки

Идут в нетленной синенькой рубашке,

По сторонам — качаются ромашки,

И зной звенит во все свои звонки,

И в тень зовут росистые леса…

Как царь любил богатые чертоги,

Так полюбил я древние дороги

И голубые

вечности глаза!

 

То полусгнивший встретится овин,

То хуторок с позеленевшей крышей,

Где дремлет пыль и обитают мыши

Да нелюдимый филин-властелин.

То по холмам, как три богатыря,

Еще порой проскачут верховые,

И снова — глушь, забывчивость, заря,

Все пыль, все пыль да знаки верстовые.

 

Здесь каждый славен —

мертвый и живой!

И оттого, в любви своей не каясь,

Душа, как лист, звенит, перекликаясь

Со всей звенящей солнечной листвой,

Перекликаясь с теми, кто прошел,

Перекликаясь с теми, кто проходит…

Здесь русский дух в веках произошел,

И ничего на ней не происходит.

Но этот дух пойдет через века!

И пусть травой покроется дорога,

И пусть над ней, печальные немного,

Плывут, плывут, как мысли, облака…

 

1966

 

* * *

 

«Уединившись за оконцем…»

Уединившись за оконцем,

Я с головой ушел в труды!

В окно закатывалось солнце,

И влагой веяли пруды…

 

Как жизнь полна! Иду в рубашке,

А ветер дышит все живей,

Журчит вода, цветут ромашки,

На них ложится тень ветвей.

 

И так легки былые годы,

Как будто лебеди вдали

На наши пастбища и воды

Летят со всех сторон земли!..

 

И снова в чистое оконце

Покоить скромные труды

Ко мне закатывалось солнце,

И влагой веяли пруды…

 

1966

 

Жара

 

 

Всезнающей, вещей старухе,

И той не уйти от жары.

И с ревом проносятся мухи,

И с визгом снуют комары,

И жадные липнут букашки,

И лютые оводы жгут, —

И жалобно плачут барашки,

И лошади, топая, ржут.

И что-то творится с громилой,

С быком племенным! И взгляни —

С какою-то дьявольской силой

Все вынесут люди одни!

И строят они, и корежат,

Повсюду их сила и власть.

Когда и жара изнеможет,

Гуляют еще, веселясь!..

 

1966

 

Кого обидел?

 

 

В мое окно проникли слухи.

По чистой комнате моей

Они проносятся, как мухи, —

Я сам порой ношусь по ней!

 

И вспомнил я тревожный ропот

Вечерних нескольких старух.

Они, они тогда по тропам

Свой разнесли недобрый слух!

 

— Ему-то, люди, что здесь надо?

Еще утащит чье добро! —

Шумели все, как в бурю стадо…

И я бросал свое перо.

 

Есть сердобольные старушки

С душою светлою, как луч!

Но эти! Дверь своей избушки

Хоть запирай от них на ключ!

 

Они, они — я это видел! —

Свой разнесли недобрый слух.

О, Русь! Кого я здесь обидел?

Не надо слушать злых старух…

 

 

На сенокосе

 

 

С утра носились,

Сенокосили,

Отсенокосили, пора!

В костер устало

Дров подбросили

И помолчали у костра.

 

И вот опять

Вздыхают женщины —

О чем-то думается им?

А мужики лежат,

Блаженствуя,

И в небеса пускают дым!

 

Они толкуют

О политике,

О новостях, о том о сем,

Не критикуют

Ради критики,

А мудро судят обо всем,

 

И слышен смех

В тени под ветками,

И песни русские слышны,

Все чаще новые,

Советские,

Все реже — грустной старины.

 

 

* * *

 

«Ночь коротка. А жизнь, как ночь, длинна…»

Ночь коротка. А жизнь, как ночь,

длинна.

Не сплю я. Что же может мне

присниться?

По половицам ходит тишина.

Ах, чтобы ей сквозь землю провалиться!

Встаю, впотьмах в ботинки долго

метясь.

Открою двери, выйду из сеней…

Ах, если б в эту ночь родился

месяц —

Вдвоем бы в мире было веселей!

Прислушиваюсь… Спит село

сторожко.

В реке мурлычет кошкою вода.

Куда меня ведет, не знаю,

стежка,

Которая и в эту ночь видна.

Уж лучше пусть поет петух, чем

птица.

Она ведь плачет — всякий

примечал.

Я сам природы мелкая частица,

Но до чего же крупная печаль!

Как страшно быть на свете

одиноким…

Иду назад, минуя темный сад.

И мгла толпится до утра у окон.

И глухо рядом листья шелестят.

Как хорошо, что я встаю с зарею!

Когда петух устанет голосить,

Веселый бригадир придет

за мною.

И я пойду в луга траву косить.

Вот мы идем шеренгою косою.

Какое счастье о себе забыть!

Цветы ложатся тихо под косою,

Чтоб новой жизнью на земле

зажить.

И думаю я — смейтесь иль

не смейтесь, —

Косьбой проворной на лугу

согрет,

Что той, которой мы боимся, — смерти,

Как у цветов, у нас ведь тоже нет!

А свежий ветер веет над плечами.

И я опять страдаю и люблю…

И все мои хорошие печали

В росе с косою вместе утоплю.

 

 

* * *

 

«В полях сверкало. Близилась гроза…»

В полях сверкало. Близилась гроза.

Скорей, скорей! Успеем ли до дому?

Тотчас очнулись сонные глаза,

Блуждает взгляд по небу грозовому.

 

Возница злой. Он долго был в пути.

Усталый конь потряхивает гривой,

А как сверкнет — шарахнется пугливо

И не поймет, куда ему идти.

 

Скорей, скорей! Когда продрогнешь весь,

Как славен дом и самовар певучий!

Вот то село, над коим вьются тучи,

Оно село родимое и есть…

 

1966

 

Гроза

 

 

Поток вскипел

и как-то сразу прибыл!

По небесам, сверкая там и тут,

Гремело так, что каменные глыбы

Вот-вот, казалось,

с неба упадут!

И вдруг я встретил

рухнувшие липы,

Как будто, хоть не видел их никто,

И впрямь упали каменные глыбы

И сокрушили липы…

А за что?

 

 

После грозы

 

 

Ночью я видел:

Ломались березы!

Видел: метались цветы!

Гром, рассылающий

Гибель и слезы,

Всех настигал с высоты!

Как это странно

И все-таки мудро:

Гром роковой перенесть,

Чтоб удивительно

Светлое утро

Встретить, как светлую весть!

Вспыхнул светящийся

Солнечный веер,

Дышат нектаром цветы,

Влагой рассеянной

Озеро веет,

Полное чистой воды!

 

 

На озере

 

 

Светлый покой

Опустился с небес

И посетил мою душу!

Светлый покой,

Простираясь окрест,

Воды объемлет и сушу…

О этот светлый

Покой-чародей!

Очарованием смелым

Сделай меж белых

Своих лебедей

Черного лебедя — белым!

 

 

* * *

 

«Сибирь как будто не Сибирь!..»

Сибирь как будто не Сибирь!

Давно знакомый мир лучистый —

Воздушный, солнечный, цветистый,

Как мыльный радужный пузырь.

 


Поделиться с друзьями:

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.519 с.