Горе и радость перемешаны в жизни — КиберПедия 

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Горе и радость перемешаны в жизни

2020-08-20 80
Горе и радость перемешаны в жизни 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Усердно искал Полиньку Каютин. Рассказы Граблина пробудили в нем темную надежду, что, может быть, она не виновата и счастье их еще возможно. Но поиски были напрасны, и он, наконец, с отчаянием прекратил их, решив, что она или умерла, или уехала куда‑нибудь. И в уме его уже рисовался план самому пуститься снова в дорогу, забраться куда‑нибудь подальше, к новым картинам природы, к новым трудам и впечатлениям; авось угомонится томительная тоска, которою полно было его сердце! Он ждал только весны, чтоб оставить Петербург.

И как было найти ему Полиньку? Встретив в самую тяжелую пору своей жизни неожиданную покровительницу в полоумной рябой лоскутнице, тихо, незаметно жила она в самом отдаленном углу огромного города, редко покидая темную лачужку и почти не показываясь в большие улицы.

С отъезда Каютина жизнь ее исполнена была стольких страданий, что она дорого ценила мрачную и уединенную лачужку, заваленную тряпьем, в котором целые дни рылась лоскутница, напевая дребезжащим старческим голосом заунывные песни. Однообразна была жизнь Полиньки, полная утомительного спокойствия, невозмутимой тишины, которую дорого ценят несчастные. Одна была забота у ней – облегчать труд и горе бедной старухи, которая приняла в ней участие. Но скоро не стало и наружного спокойствия в бедной лачужке. Здоровье лоскутницы быстро разрушалось. Иногда ум ее так помрачался, что она переносилась воображением за несколько лет назад и жила в прошедшем. Лоскутница разговаривала с Полинькою, как с ее матерью; ворчала, бранилась ежеминутно. А потом, очнувшись, страдала мыслью, что мучит бедную Полиньку, целовала ее и со слезами упрашивала не жалеть ее, бросить…

– Я не стою, моя красавица, – говорила она, – чтоб ты глядела своими ясными очами на меня, безобразную злодейку. А ты еще убиваешься и скучаешь! оставь меня, брось, пусть я, как собака, издохну, пусть, когда умирать стану, некому будет подать мне воды промочить горло, пусть умру одна‑одинехонька, как прожила свой горький век!

Полинька успокаивала лоскутницу, как могла, уверяла, что не тяготится ею, что ей даже приятно быть полезной хоть кому‑нибудь, что жизнь ее также безотрадна и одинока. Но лоскутница и тут находила себе страдание; в ее слабой голове теснились разные подозрения и быстро принимали чудовищные размеры; ей казалось, что Полинька обманывает ее, что она хочет тихонько убежать от нее. Тогда старуха не выпускала Полиньку ни на минуту из своей мрачной комнаты, держала дверь назаперти, закрывала ставни и заколачивала гвоздями. Ночью она не смыкала глаз, сторожа ее, и часто вскакивала с постели и садилась на пол возле дивана, где спала Полинька. Как ни клялась Полинька, что не думает бежать, лоскутница твердила одно:

– Ведь мать твоя убежала же? а я ее так же любила!

Единственным развлечением Полиньки было расспрашивать лоскутницу о своей матери и родных, но и того она скоро лишилась: лоскутница все хилела; память у ней так ослабла, что она настоящее смешивала с прошедшим и часто говорила такой вздор, что Полинька, как ни жалела старуху, невольно улыбалась. В Дарье же явилась вдруг необыкновенная деятельность: целый день она разбирала лохмотья, порола, чинила их, снова порола починенное и опять принималась чинить. Часто она делала наставления и экзамены Полиньке, воображая, что та непременно наследует ее должность. Набрав старого тряпья на руки, надев сверх женской истасканной шляпы такую же мужскую; – она кричала во все горло, воображая, что бродит по Толкучему, и приставала к Полиньке, чтоб та купила у нее что‑нибудь. Если Полинька давала дорого, лоскутница страшно сердилась, и наоборот, смеялась с дикой радостью, если Полинька выкидывала какую‑нибудь хитрость, чтоб приобресть покупку. Иногда лоскутница собирала свой хлам, раскладывала его по ровным кучкам и спрашивала Полиньку, какую кучку она скорее купила бы? Если Полинька ошибалась, указывая на тряпье, по мнению лоскутницы никуда негодное, тогда старуха горячилась, осыпала ее упреками и горько сетовала, что Полиньку всякий дурак надует!

Подарив Полиньке какую‑нибудь вещь, Дарья на другой день непременно выменивала эту вещь на другую, и если ей удавалось надуть Полиньку, она в первую минуту была весела, а потом снова предавалась сожалениям о простодушии своей наследницы. Таким образом, беспрерывный торг кипел между лоскутницей и Полинькой, которую очень утомляли такие сцены.

Ей казалось, что живет она в каком‑то совершенно незнакомом, чужом городе. Вечное одиночество пугало ее, и тут только стала она сочувствовать своей покровительнице, которая провела так две трети жизни.

Печально и медленно тянулись для Полиньки дни за днями, без всякой перемены в настоящем, без всякой надежды на перемену к лучшему в будущем. Наконец однообразие нарушилось: болезнь лоскутницы так усилилась, что она слегла в постель.

Ни днем, ни ночью Полинька не отходила от ее кровати; лоскутница постоянно держала ее за руку, из страха, чтоб Полинька не ушла от нее.

– Уж немного тебе быть со мною: я завтра, непременно завтра умру, – говорила каждый день старуха, думая такой хитростью подкрепить измученную Полиньку и удержать ее от мнимого бегства.

Но эти слова не утешали, а напротив, пугали Полиньку, которая, в отчаянии упав на колени перед лоскутницей, горько плакала, думая с ужасом:

– Я останусь опять одна в целом свете, снова всякий вправе будет унижать, преследовать меня, клеветать на меня. Куда я пойду?.. что я буду делать одна?

И у бедной девушки невольно вырывался вопль, в котором слышалось имя Каютина.

Как бы ни была светло и роскошно убрана комната, но если в ней умирает человек, она принимает печальный и тусклый колорит, как будто потускневшие глаза умирающего везде оставляют свои следы. Лачужка, и без того сырая и мрачная, заваленная тряпьем и лохмотьями, стала еще мрачнее; в ней медленно умирала лоскутница. Вытянувшись на кровати во весь свой длинный рост, она лежала неподвижно. Седые всклокоченные волосы в беспорядке падали на исхудалое, рябое ее лицо, глаза дико вращались кругом, губы шевелились, старуха несвязно бормотала. Полинька, измученная бессонными ночами, как полотно бледная, сидела у кровати, не спуская печальных глаз с больной. Вдруг голос старухи стал тверже, и она повелительно сказала:

– Поди же! ведь она меня за вас всех простила. Подите! мне и без вас очень тяжело!.. Ах, боже мой, что же они не идут!

И она тоскливо заметалась головой по подушкам.

Полинька тихонько взяла за руку лоскутницу, которая пугливо уставила на нее свои дикие глаза, долго, долго рассматривала ее лицо и, наконец, закивав головой, шепнула;

– Спасибо, спасибо: ты их выслала; они только тебя и боятся.

– Здесь никого нет, – заметила Полинька.

Лоскутница опять тоскливо замотала головой и, указывая на угол, где было навалено тряпье, пугливо сказала:

– Вот они, все оттуда приходят; только что ты отвернешься от меня, они так и обступят мою кровать и смотрят на меня, и все такие бледные, худые да страшные, а пуще всего твоя бабушка… У, у, у! как она сердито на меня смотрит!

И старуха, вздрогнув, спрятала лицо в одеяло и продолжала:

– Ты скажи им, что я тебе отдам все, все, что имею! Достань‑ка из‑под кровати старый сапог!

И, сделав усилие, Дарья села на постели. Полинька подала ей старый сапог, валявшийся под кроватью. Лоскутница прижала его к груди и упала в изнеможении на подушки. Отдохнув, она поманила к себе Полиньку и на ухо шепнула ей:

– Все продай, что есть у меня, только этого сапога никому не отдавай, я нарочно его бросаю под постель… Я всякого вора перехитрю! – прибавила она самодовольно.

Полинька печально слушала лоскутницу, которая что‑то считала на иссохших своих пальцах.

– Позови мне… вон этих‑то!

И лоскутница указала сердито на стену, из‑за которой слышались голоса детей шарманщика.

Полинька позвала все семейство шарманщика. Лоскутница встретила их сердито:

– Ага! небось, рады, что я умираю; вы, чай, оберете ее‑то… а?..

Дарья указала на Полиньку, которая была вечная защитница бедных своих соседей: иногда даже выпрашивала для них у лоскутницы денег, вследствие чего старуха и вообразила, что шарманщик с женой непременно обкрадут Полиньку.

– Слушайте! – грозно сказала старуха: – После моей смерти вы ничего от нее не дождетесь… я ей запрещу баловать вас!

И она приказала Полиньке подать из угла разного хламу и принялась наделять семейство шарманщика; каждому дала по две пары истасканных башмаков, жене сверх того старый изорванный капот, а шарманщику измятую шляпу и жилет, с которого прежде велела Полиньке спороть медные пуговицы, сообразив, что с пуговицами подарок был бы уж слишком роскошен.

– Ну, довольны?.. не поминайте же лихом! Ух! устала! Идите вон отсюда! да смотрите же, не ждите ничего больше!

Дарья упала на подушки и закрыла глаза.

Семейство шарманщика удалилось, обливаясь слезами: оно теряло в лоскутнице опору своего существования.

Когда Полинька снова осталась одна с лоскутницей, старуха открыла глаза и слабым голосом сказала:

– Палаша! я уж недолго проживу, что‑то очень тоскливо мне; и давно пора бы умереть, да одного жаль: не успела продать мой товар!

Лоскутница тряпье свое называла товаром.

– Тебя обманут, оберут, мою голубушку, мою ласточку. Подойди‑ка ближе ко мне, дай мне насмотреться на тебя. Ведь ты одна из всех людей, что я знала, не бранила меня, не обижала, не говорила мне, что я безобразная; ты не гнушалась, ела мою хлеб‑соль! ты ходила за мной, больной, как будто я твоя мать! Ох, господи, господи! зачем же, кажись, и умирать мне теперь? А, статься может, я не стою такой жизни!

Полинька заплакала.

– Не плачь; в сапоге ты найдешь билеты банковые, и деньги найдешь, и мою духовную.

– Мне ничего не надо! – зарыдав, сказала Полинька и упала к ногам лоскутницы.

– Голубка моя, полно, не плачь! стою ли я, чтоб ты обо мне хоть слезинку пролила. Если б я выздоровела, я б тебя устроила, я купила бы дом моей голубушке Полиньке! А то… послушай! разберем поскорей мое добро, я тебе скажу все – что за него надо просить, за что можно отдать…

– Оставьте, я ничего не хочу, – отвечала Полинька.

Лоскутница рассердилась, застонала и потянулась так сильно, что кровать заскрипела.

– Последнюю‑то мою волю не хочешь исполнить! – прошептала она отчаянным голосом.

Полинька кинулась исполнять желание старухи, она поднесла лохмотья к кровати. Лоскутница дрожащими руками вертела каждую тряпку и назначала ей цену. Голос ее все слабел более и более, так что Полинька должна была наклоняться к ней, чтоб слышать ее.

Странный, если не страшный вид представляла в ту минуту мрачная лачужка: Полинька, обливаясь слезами, сидела посреди полу, окруженная кучею изношенных башмаков, искала в них цельных и составляла пары. Умирающая лоскутница, окруженная старыми платьями, судорожно держала в руках измятую и полинялую шляпку с цветами, которые она старалась отшпилить; но вдруг руки ее упали, она вытянулась в неподвижном положении, с открытыми глазами.

Полинька подошла к кровати и сказала:

– Три пары целых башмаков и пять пар изношенных, посмотрите!

Но тут она пугливо нагнулась к лицу лоскутницы, открытые глаза которой подернуты были как будто слезами. Полинька приложила руку к ее губам; они были холодны и судорожно сжаты.

С отчаянным криком Полинька упала на грудь умершей старухи.

Прошло три дня. Полинька, в глубоком трауре, возвращалась с похорон лоскутницы; она шла, как убитая, страшно, было ей воротиться в мрачную комнату, в которой умерло последнее существо во всем Петербурге, любившее ее. В черных красках рисовалась ей будущность… вдруг дребезжанье дрожек, ехавших около самого тротуара, по которому она шла, вывело ее из задумчивости. В дрожках сидел статный и красивый мужчина средних лет, с черной бородой и необыкновенно смуглым лицом. Взглянув на него, Полинька вздрогнула и остолбенела. Дрожки промчались мимо; она было кинулась бежать за ними, но слабые силы изменили ей; бледная, она прислонилась к стене и, полная отчаянной тоски, следила за удалявшимися дрожками. Когда они почти уже скрылись из виду, Полинька, собрав последние свои силы, пустилась бежать по их направлению.

Полинька узнала Каютина. Как ни изменилось его лицо, опаленное солнцем степей и полярными морозами, вытерпевшее бури и вихри трех стран света, как ни изменяет вообще лицо борода, – Полинька с одного взгляда узнала Каютина! Какие чувства проснулись в ней, какую бурю поднял в ее печальной душе один взгляд, случайно упавший на человека, которого она часто считала погибшим, еще чаще недостойным воспоминания, и во всяком случае несуществующим для нее! Сильна была ее радость, и, кроме радости, никакое другое чувство не примешивалось к первому впечатлению неожиданной встречи, о которой она отвыкла думать, которую считала невозможною!

Первым движением ее было бежать за дрожками, остановить их за колеса, если можно, кинуться на грудь любимого человека и, рыдая, передать ему свое долгое, долгое горе, ни с кем не деленное, никому неведомое, и свою бесконечную радость, если только можно выразить ее словами.

Но силы скоро ее оставили. Явилось и сознание своего положения. «Куда я иду? что, если он женат?» – подумала Полинька; и кровь бросилась ей в лицо, и слабые ноги несчастной сами собой повернулись в другую, противную сторону, к мрачной лачужке, откуда еще только утром вынесли страшную покойницу…

А Каютин между тем, ничего не подозревая, не видав Полиньки, потому что думал тогда о ней, повесив голову, добрался до Струнникова переулка, мрачно засел в своей одинокой комнате и целый день продумал, какие бы еще новые пути открыть, чтоб найти Полиньку, или хоть узнать, где она, в каком положении? Он ничего не придумал. Но если б он в тот же день, когда солнце погасло, когда наступил серенький осенний вечер и все предметы слились в полумраке, если б он прошелся по своему переулку или хоть заглянул пристально в свое окошко, – он увидел бы небольшую стройную фигуру женщины, всю в черном, с опущенным вуалем, которая медленно проходила по переулку, останавливалась и долго глядела в окна; он увидел бы, как она целый час не отходила от гнилого, полуразрушенного домика с вывеской башмачника над двумя кривыми окнами, слабо освещенными; как она то подходила к нему, то удалялась, то опять подходила, будто решаясь и не решаясь войти, – и как, наконец, медленно, неохотно начала она удаляться, поминутно оглядываясь, и, наконец, постепенно исчезла в темноте.

И в другой вечер и в третий повторилось то же и то же, и никто не заметил таинственной женщины, а если кто и заметил, то не обратил внимания, потому что жители Струнникова переулка, как и всех других переулков и улиц, удостаивали своим вниманием только то, что сопровождалось блеском или хоть странностию, приезжало в коляске или шло в медвежьей шубе навыворот.

И часто с тех пор появлялась таинственная фигура по вечерам в Струнниковом переулке и больше всего бродила около дома башмачника и не раз уже заносила ногу на ветхое крыльцо, но потом медленно и печально удалялась, поминутно оглядываясь.

Дело шло к вечеру. Каютин сидел у башмачника. Как всегда, они говорили о Полиньке. Карл Иваныч уже перестал дичиться Каютина, перестал видеть в нем соперника и в сотый раз пересказывал ему, как любит он Полиньку, как любил ее. Как умели, они утешали друг друга в общем одинаковом горе. Вдруг в кухне, где было бедное семейство, жившее с башмачником, послышалось движение. Дверь отворилась, Каютин оглянулся и, будто двинутый электрической силой, кинулся к двери, где показалась женщина, одетая в черное.

В ту же минуту и она, с такой же стремительностью, так же молча, кинулась к Каютину.

Они встретились посредине комнаты и – прежде чем успело вырваться слово, мелькнуть в голове мысль – были уже в объятиях друг друга.

Куда девались желчные упреки, которые они готовили друг другу, злость и досада, копившиеся почти пять лет, куда девались мрачные подозрения? Не говоря ни слова, они поняли, что ни в чем не виноваты друг перед другом, и плакали, плакали слезами любви и счастья на груди друг друга…

Карл Иваныч, зарыдав, выбежал из комнаты.

Долго любовались они друг другом. Полинька гладила его черные кудри; он целовал ее глаза, расплел роскошные волосы. И ничего не говорили они, но только смотрели в глаза друг другу таким светлым, счастливым взглядом, что дай бог вам, читатель, испытать в жизни хоть один такой взгляд, и дай вам бог столько любить, так глубоко чувствовать, столько ощущать блаженства в собственном сердце, чтоб и ваши глаза загорелись таким же чудным блеском в ответ взгляду любимой женщины!

Когда прошел первый порыв радости, Каютин достал с своей груди полновесный бумажник и, так же молча, передал его Полиньке.

Но она, отбросив небрежно бумажник, принялась гладить его прекрасную бороду, которая, казалось, больше занимала ее.

– Пересчитай, Полинька! – были первые слова, которые произнес Каютин. – Для них переплыл я моря, исходил три стороны света, для них тысячу раз подвергал я жизнь опасности, и много кровавого пота выжали они из твоего друга.

Полинька принялась считать. Давно уже насчитала она пятьдесят тысяч, а денег все еще было много; вот и еще пятьдесят тысяч отсчитала, а еще надо считать.

Полинька вопросительно взглянула на Каютина.

– Все лишнее за то, что я пробыл больше трех лет, – сказал он.

Наконец все было сочтено, и они снова бросились друг другу в объятия.

Счастливы были они своим свиданием. Счастливы были они, что любили, что были молоды… но еще больше были они счастливы, что имели деньги, без которых непрочно было бы их счастье!

 

Глава IX

Отъезд

 

В Семеновском полку, на дворе серенького домика, происходила суматоха. У ветхого крыльца стояла старая дорожная коляска, запряженная тощими косматыми лошадьми, которые, повесив морды в спокойном ожидании, то щурили, то совсем закрывали глаза. Соня и небритый пожилой лакей суетились около коляски, укладывая разные узелки и корзинки. В комнатах все стояло вверх дном; мешки, узлы, калачи, разная одежда были разбросаны на стульях и запыленных столах.

Две старушки, лизина бабушка и мать Граблина, сидели друг против друга. Гостья плакала, а хозяйка сердито ворчала:

– Полноте, Марья Андреевна, ну, что делать! Верно уж так богу угодно, чтоб мы не породнились! Все, что могла, я сделала, – не приневоливать же мою Лизу!

– Да я уж не о том плачу, – всхлипывая, отвечала гостья. – А что будет с моим Степаном, как вы уедете?

И она еще сильнее заплакала.

– А что делать! что делать! такие ли еще есть несчастия! Поглядите‑ка на мою Лизу: ведь краше в гроб кладут! – с тоской сказала хозяйка и продолжала, как бы рассуждая сама с собой: – Ив мои ли годы из города в город ездить? а что делать? она не виновата, что, кроме старой бабушки, у нее никого нет! Будь жива мать, может статься, жить ей лучше было бы… я старуха, мне все тяжело. Матушка! – с сердцем прибавила она, обратясь к гостье. – Матушка, вы‑то хоть уже не плачьте, а то, кажись, у меня силы не хватит и в коляску сесть!

Гостья замолчала, но слезы так и душили ее.

– Хоть бы скорее ехать! все готово; где же Лиза? – ворчала хозяйка, украдкой отирая рукавом своего капота слезу, быстро покатившуюся по щеке.

Лиза в то время сидела в старой полуразвалившейся беседке, которая была совершенно прозрачна. Листья у акаций все облетели; оставались одни голые прутья. Граблин сидел возле нее, закрыв лицо руками и опираясь локтями на запыленный стол, весь усыпанный полупочернелыми сухими листьями. Лиза от черного платья казалась еще бледнее и печальнее; глазами, полными слез, смотрела она на Граблина, и ее руки судорожно мяли соломенную шляпку, которую она держала на коленях.

– Послушайте! – дрожащим голосом сказала Лиза. – Мне страшно оставить вас в таком состоянии духа; вспомните ваше обещание, данное мне, – беречь свою старуху‑мать и себя. Клянусь вам, что я люблю вас!

Граблин крепче сжал свою голову и замотал ею.

Лиза печально усмехнулась и, продолжала:

– Да, я люблю вас, сколько мне позволяют мои силы. Если б один мой каприз, неужели бы я дошла до такого состояния? Мне все скучно, мне плакать хочется. Я люблю бабушку, но…

Лиза остановилась, тяжело вздохнула и тихо продолжала;

– Но я иногда не могу ее видеть. Мне кажется, не будь ее… я бы… одним словом, я давно бы уж не скучала!

Граблин с испугом посмотрел на Лизу, которая ласково и грустно улыбнулась ему и, остановив на нем свои печальные большие глаза, сказала:

– Я еду, может быть, мы…

Она горько улыбнулась и скороговоркой прибавила:

– …даже наверно, не увидимся больше.

Он невольно вздрогнул.

Лиза придвинулась к нему ближе; слегка покраснев, взяла его за руку, слабо пожала ее и сказала:

– Выслушайте исповедь мою… может быть, она вам покажет, что я не стою никакой любви.

Мертвою бледностью покрылось ее лицо и, помолчав немного, она начала твердым голосом:

– «Я была еще очень молода, с нами познакомился один художник; он… полюбил меня; я тогда была совершенно другая, чем теперь: ветреность, надменность и страшная злоба – вот отличительные были мои достоинства. Как дитя играет с огнем, точно так и я тешилась своею властью, над его благородными чувствами; я гордилась, если мне удавалось его унизить и уничтожить в нем всякую волю; я хотела, чтоб он не имел своих желаний. Бывали минуты, когда я увлекалась сама его страстною любовью, я горела, как он, и тогда он мне казался красивым, я делалась кротка, послушна, я не уклонялась от его ласк; но скоро это проходило, и я мучилась своею слабостью. Мне казалось, что он гордо смотрит уж на меня, думая, что я его страстно люблю. Ложная гордость брала верх. Я старалась презрением и злыми насмешками выкупить свое минутное увлечение… Он посватался за меня, добрая моя бабушка обрадовалась и дала согласие. Я в жизнь мою не видала такой радости и такого счастья, когда он прибежал ко мне объявить согласие моей бабушки. Не знаю отчего, мне ужасно хотелось видеть его грустного, даже в отчаянии; я уже приготовилась его встретить разными утешительными словами: что я убегу с ним, что я умру без него. И, противься бабушка, я бы непременно это сделала, но ее доброта и его радость все испортили; у меня кровь закипела, и я сказала ему, что теперь я прошу времени обдумать и требовала, чтоб он никому не объявлял, что я его невеста. Я это выдумала, чтоб помучить его. Он пришел в отчаяние, но один мой ласковый взгляд опять успокоил его. Я сама чувствовала, что‑то во мне было необыкновенное. Я не могла быть спокойной без того, чтоб его не мучить; мне страшно нравилось, бывало, когда он побледнеет, у меня сердце у самой кровью обольется! одно незначительное слово или взгляд, который я мимоходом ему брошу, и он оживал! В такие минуты я чувствовала необыкновенную гордость. Будь он строже ко мне и не люби меня так, я бы не сделала ни ему, ни себе столько зла. По его просьбе, что ли, только бабушка стала собираться прежде времени в Москву. Приехав туда, она стала готовить мне приданое; а он только и говорил, что о своем счастии, и все приставал, чтоб я ему говорила, что я его люблю. Мне стало надоедать, и я просила, чтоб отложили свадьбу на год. Он, как дитя, расплакался, бабушка стала меня упрашивать; все это так меня возмутило, что я еще решительнее объявила им, что „я не хочу так скоро замуж итти“. В Москве у меня были приятельницы, которые, узнав все это, стали смеяться надо мною, что мой жених беден, что он мещанин, что я тоже буду мещанка. Моей ли ветреной и гордой голове было рассуждать? После многих страшных сцен с ним я объявила ему, что, не хочу итти за него замуж. Рассердись он на меня, наскажи мне самых обидных упреков, я бы испугалась своего безрассудного поступка, но он молчал! и когда я встала и пошла от него, я все еще думала: вот он кинется к моим ногам, будет меня молить, как обыкновенно он это делал; но на этот раз он сидел, как истукан. Я приписала все это тому, что он не верит и думает, что я его страстно люблю. Я уехала гостить к своей приятельнице, сказав бабушке, что я не хочу его видеть, что он мне противен. Бабушка стала меня упрашивать, сама расплакалась; это только значит поджигать меня. Мне было скучно без него, но я хотела показать характер; к тому ж у приятельницы моей часто были гости, она мне рассказывала, что и тот и другой влюбился в меня. Однако мне стало очень скучно, а все я не решалась первая сделать шаг, чтоб видеть его. Раз бабушка прислала за мной; я ужасно обрадовалась, но приняла вид, будто сержусь, зачем меня зовут домой. Я предчувствовала, что увижу его. И точно, он был у нас, только уж готовый к дороге. Я не поверила, сердце у меня сжалось; я, как дура, слушала его прощальные слова, я хотела ему сказать, чтоб он остался, но вдруг пришла мне мысль: что, если они с бабушкой сговорились, чтоб поймать меня! и я вооружилась силой, хоть слова его раздирали мою душу. Когда он стал окончательно прощаться со мною, он так зарыдал, что я… мне кажется, что я слышу его слезы теперь…»

Граблин не сводил глаз с Лизы, она была бледна, губы ее дрожали.

«…Когда он уехал, я, сама не знаю отчего, стала плакать, но слова бабушки: „Что, Лиза! грустно стало?“ придали мне прежнюю силу. Мне казалось, что бабушка торжествовала, что хитрость их удалась. Я вымыла глаза, чтоб не заметила моя приятельница, и уехала к ней; пробыла там с неделю и страшно соскучилась; мне показались молодые люди все гадкими и скучными. Я возвратилась к бабушке; мне было весело и легко дома, я, как ребенок, везде бегала, смеялась, – будто сто лет я не была дома. Я чувствовала, однако, – точно мне чего‑то недоставало; впрочем, я надеялась, или, лучше сказать, я была уверена, что он скоро воротится. Я ждала его всякий день; мне казалось невозможным, чтоб он далеко уехал от меня; при малейшем шуме я вздрагивала, сердце у меня так и стучало, но я старалась принять равнодушный вид; да все это было напрасно! Он не приезжал, я плакала по ночам и свои слезы приписывала оскорблению, которое он нанес моему самолюбию, и своей злобе; а неотвязчивое желание видеть его – тому, что хочу насладиться мщением. А за что?.. Я не старалась обдумывать свои мысли.

Я устала его ждать. Писем от него также не было; наконец я решилась упросить бабушку написать ему письмо; и когда она стала писать, я нарочно прыгала и пела перед ней. Бабушка спросила меня: „Ну, Лиза, что писать от тебя Семену Никитичу?“ – я отвечала, кружась: „Напишите, что я делаю“. Столько было во мне злости, что я все делала наперекор самой себе! Как я узнала после, он не получил письма бабушки, но тогда я приписала его молчание гордости и так огорчилась этим, что чуть не захворала. Я тихонько написала ему сама письмо, где даже просила у него извинения, только чтоб он воротился. И тут я все‑таки не отдавала себе отчета зачем так делаю? И на мое письмо не было ответа! на время это меня взбесило. Тут за меня стали свататься женихи, но я всем отказала: мне ровно были все противны. Прежде все, что он любил, я делала наперекор ему, теперь же я со страстью предалась рисованью, разоряла бабушку на учителей, на бумагу и карандаши. Меня тешила мысль, что когда он приедет (меня ничем нельзя было уверить в противном), как будет удивлен! Я готовила к его приезду разные картины, нарисовала на память его портрет; я, кроме белого платья, никаких других цветов не надевала, потому что он ужасно, любил меня видеть в нем, а это редко ему удавалось: я назло ему тогда надевала другие. Я не хочу вам рассказывать всех ничтожных мелочей, которые приняли для меня какой‑то важный вид. Я страдала; жестоко страдала, но все приписывала посторонним обстоятельствам: однообразию нашей жизни. Узнав это, бабушка стала меня возить всюду и гостей принимать; я все так же скучала, даже еще больше, потому что мне мешали рисовать или плакать. Тут только я стала отдавать себе отчет, отчего я о нем все думаю. Я испугалась своих чувств, я уже забыла свое мщение, я просто желала его видеть. Я уговорила бабушку ехать в Петербург именно для того, чтоб, видеть выставку в Академии, и была уверена, что если не увижу его, то по крайней мере увижу его картину. Долго я упрашивала бабушку ехать в Петербург, наконец она согласилась…»

Лиза остановилась, грустно покачав головой, и продолжала:

– «Когда я познакомилась с вами, вы мне так живо напомнили его, что я испугалась… В то же время я видела его каждую ночь во сне, я просыпалась вся в огне… я чувствовала, что не могу никого любить, кроме него; я убегала вас: я боялась повторения истории…»

Вдруг Лиза помертвела. Долго она молчала и, наконец, дрожащим голосом проговорила:

– По странному случаю, я узнала о его смерти!

– Он умер? – радостно воскликнул Граблин.

Лиза вздрогнула и с горькой усмешкой сказала:

– Смерть его была и моей. Разве я живу? разве это называется жизнью? Вы помните рассказ вашего приятеля Каютина о несчастном их товарище, который погиб в киргизских степях?

– Так это был он? – с ужасом сказал Граблин. Лиза кивнула ему головой и едва внятно прошептала:

– Да! Видите, я причина его смерти! это‑то и разрывает мою душу. Я скрываю от бабушки, но я еду посмотреть его могилу, которая, верно, будет и моей!

Граблин стал молить Лизу изменить свое решение. Он рассказал ей всю свою жизнь, проведенную в нищете и страданиях, и с отчаянием воскликнул:

– Даже ни одной минуты счастья не хотел никто мне доставить!

Лиза, схватив его за руку и сжав ее крепко, отчаянным голосом сказала:

– Это не в моей власти, не вините меня! верьте, это не в моей власти! я любила его одного, и я умру от любви моей, как и он. Мне жаль только бабушку, а то уж, наверно, я не говорила бы теперь с вами.

Граблин невольно вскрикнул.

– Не бойтесь, если в первую минуту, когда я узнала об его смерти, я не решалась убить себя, хотя в моих руках был уже нож… но я вспомнила о моей доброй бабушке и осталась жить. – Лиза закрыла лицо руками и с ужасом сказала: – Я дошла до такого состояния, что жду с нетерпением смерти бабушки, после которой я уж ни одной минуты не буду жить. Теперь скажите, могу ли я принести кому‑нибудь счастье? Все, что я могу, я готова для вас все сделать, чтоб хоть сколько‑нибудь вас утешить! говорите!

Граблин быстро поднял голову: в красных сухих глазах его блеснула радость; он долго смотрел на Лизу, которая, вся вспыхнув, как зарево, надменно глядела на него; в глазах Лизы было столько дикого отчаяния, что Граблин, закрыв опять лицо, с ужасом проговорил:

– Пусть я один страдаю!

Лиза, взяв его за плечо, сказала:

– Если бы я была уверена, что вы не испугаетесь трупа… я б…

И Лиза судорожно схватила Граблина за обе руки, долго смотрела ему в глаза, потом, закрыв себе лицо, упала к нему на грудь.

Граблин, как сумасшедший, целовал Лизу, клялся ей в вечной любви. Она не защищалась, да и не могла. Бледные ее губы были стиснуты, глаза закрыты, и даже жаркие поцелуи Граблина не могли вызвать румянца на ее помертвевшие щеки. Граблин испугался.

Через несколько минут Лиза открыла глаза, грустно улыбнулась и, слабо пожав его руку, тихо сказала:

– Не жалуйтесь на меня.

Граблин кинулся целовать ее холодные руки и, обливая их слезами, просил у ней прощения.

– Я вас прощаю, только помните, что нет страшнее для меня огорчения, как ваше уныние и пренебрежение вашей старухи‑матери. Я уж и так ей много слез доставила!

– О, зато ее сын будет век благословлять вас! – с увлечением сказал Граблин, становясь перед ней на колени.

Лиза смотрела на него с покойною грустию. Она положила его голову к себе на колени и гладила его волосы…

Раза три докладывали Лизе, что все готово, но Граблин молил подождать еще минуту.

Он ничего не говорил, да ему и не нужно было слов; Лиза позволяла ему целовать ее руки и черные длинные косы. Она тоже ласкала его, прикладывая к раскаленной его голове свои, как лед, холодные руки.

Стало смеркаться. Лиза решительно встала. Граблин готов был разбить себе голову от отчаяния.

Лиза опять села и, обвив его шею руками, целовала его в глаза, из которых катились слезы.

– Я высушу твои слезы, с тем, чтоб ты не смел больше плакать! – говорила она с принужденной улыбкой.

Граблин сжал ее в своих объятьях, Лиза высвободилась и побежала в комнату.

Старушки, как ни скучали ожиданием, но упрека не сделали Лизе, которая в каком‑то отчаянии сказала:

– Скорее, я готова, ради бога, скорее!

Старушки стали прощаться; они обнялись и долго, долго оставались обнявшись. Лиза в нетерпении говорила:

– Ради бога, скорее прощайтесь!

Старушки заплакали и стали просить друг друга не забывать и писать.

– Бабушка! – повелительно закричала Лиза.

Старушка кинулась одеваться. Тогда Лиза, взяв мать Граблина за руку, отвела ее к окну и дрожащим голосом сказала, упав перед ней на колени:

– Простите меня!

– Ах, матушка, полноте! Христос вас простит! – отвечала старуха, заливаясь горькими слезами и поднимая Лизу.

– Он обещал мне не скучать! – сказала Лиза, поцеловав ее, и кинулась из комнаты.

Лизина бабушка уселась уже в коляску, но внучка ее опять пропала. Она была в беседке с Граблиным. Отрезав свои роскошные косы, она отдала их Граблину.

– Вот вам на память от меня! – сказала она и, тряхнув головой, с странной улыбкой прибавила: – С него и так довольно!

Добрая старушка, рыдая, простилась с Граблиным, который уже решительно потерял всякое сознание.

Лиза, пожав в последний раз ему руку и поцеловав его мать, кинулась в коляску; она прятала голову на колени своей бабушки и душила свои рыдания, изредка повторяя:

– Скорее, скорее, ради бога скорее!!!

Коляска двинулась под отчаянный крик матери Граблина:

– Прощайте, мои голубушки!

Граблин бессмысленно смотрел вокруг себя, и когда коляска выехала из ворот, он с диким криком кинулся за ней.

Лиза заслышав его голос, остановила коляску; высунувшись из нее, она еще раз крепко поцеловала подбежавшего Граблина, упала на колени к бабушке и раздирающим голосом сказала:

– Бабушка, скорее, скорее!

Долго бежал Граблин за коляской, стараясь хоть еще раз взглянуть на Лизу.

 

 

Заключение

 

Читатель уже догадался, что Кирпичов и горбун погибли в ту ночь, когда полубезумный сын не хотел признать своего преступного отца. Ночь была глухая и безлюдная: помощь, призванная предсмертными криками утопающих, пришла поздно. Несчастные были найдены уже мертвыми. Ужасно было отчаяние Кирпичовой при вести о трагической смерти мужа, но радость и горе перемешаны в жизни! Тульчинов доказал права детей Кирпичова на имущество Добротина, и богатое достояние горбуна поступило в распоряжение Надежды Сергеевны. Она отдохнула; кончились страдания нищеты. Спокойно и тихо жила Кирпичова в уединенном доме горбуна, посвящая все свое время воспитанию детей, с которыми вместе учились Катя и Федя: их мать была гувернанткой у Кирпичовой. Каютин объяснил Надежде Сергеевне поведение Полиньки, и нет нужды прибавлять, что подруги свиделись и с тех пор не расставались.

Таким образом, согласие, довольство и счастие водворились в маленьком кругу, вытерпевшем много сокрушительных бурь.

Только бедный Карл Иваныч не мог быть искренно весел среди старых друзей. Он нелицемерно радовался их счастию, но ему тяжело было видеть и Полиньку и Каютина, и он редко посещал их.

– Карл Иваныч! за что вы нас обижаете? Не грех ли, не стыдно ли забывать старых друзей? – сказал ему однажды Каютин.

– Я и совсем скоро не буду ходить к вам, – отвечал, бледнея, башмачник.

– Почему?

– С вами у меня нет тайн. Я вам скажу…

И он откровенно высказал, почему убегает их.

Душа благородного ремесленника до такой степени была чужда зависти, полна самоотвержения, так искренно радовался он счастию Каютина и Полиньки, что Каютин невольно обманулся было: он уже начинал думать, что страсть его кончилась, как обыкновенно кончаются страсти безнадежные. Но теперь он пришел


Поделиться с друзьями:

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.127 с.