Четверг, 25 апреля, 11 часов — КиберПедия 

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Четверг, 25 апреля, 11 часов

2020-07-08 124
Четверг, 25 апреля, 11 часов 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Номер отеля

Расставшись с мадам Мото во второй половине дня после злополучного выхода в Сибую (мне так и неясно, зачем мы туда потащились), я едва успел переодеться в парадный костюм. Я получил приглашение на франко-японский музыкально-литературный вечер. Я воспринял его с прохладцей, но мой менаджер призвала меня к стоицизму, явно считая подобную светскую суету необходимой для шлифовки настоящего Бальзака в миниатюре. Ах! Чего только я не делаю для анонимного акционерного общества по производству кинофильмов «Источник — Монпарно»: костюм, глянцевый галстук, уголок в карманчике... Я даже часами пичкаю себя камерной музыкой...

На последовавшем за концертом пиршестве моей соседкой оказалась занятная особа, дочь богачки-американки и француза-промышленника, любопытный продукт роскоши Старого и Нового Света. Она, представьте себе, работает (по языковой части, конечно).

— Ради карманных денег? — спросил я шепотом.

— Даже нет, — ответила она тем же манером. Ради свойственной американским девицам потребности служить, ради «самоутверждения» и так далее... — Я работаю в качестве двуязычной переводчицы на международном конгрессе по ирригации.

Следует продолжительная дискуссия относительно выражения «задерживание воды», по поводу которого я выразил известные сомнения. Это был один из кульминационных моментов вечера.

Затем уровень разговора несколько снизился.

— Нам обещали десять тысяч иен в день. Поскольку конгресс длится десять дней, это неплохо, но тут мы вдруг узнали, что за десять дней состоится всего шесть заседаний — вечером или утром — и нам уплатят только за «рабочее время», то есть за получасовое или максимум часовое заседание, иными словами, всего ничего!

— Япония — она такая, — вздыхает некто, в восемнадцатый раз приехавший на международный конгресс.

Неутомимое дитя «великой Америки» готовит диссертацию по психиатрии: о влиянии на творчество Микеланджело удара кулаком, полученного в детстве, — тема не глупее любой другой (в последнее время я стал очень снисходителен).

Вдруг японцы начали откланиваться, все разом, как по команде. Я постепенно к этому привыкаю. После их ухода хозяин дома упрекнул нас в том, что им не дали вымолвить ни слова, тогда как они прекрасно говорят по-французски.

Было сделано все возможное — могу засвидетельствовать, — им протягивали руку помощи, но напрасно, им явно не хотелось разговаривать, они только препотешно наблюдали за нами, поднимая глаза над своими тарелками.

Мы расстались, недовольные друг другом.

— Япония — она такая! — простонал ветеран конгрессов.

 

Часов

Получил ответ от Монпарно. Я написал ему про свои сомнения в успехе предприятия, на которое он меня толкнул, поделился с ним, в завуалированных выражениях, своими разочарованиями.

Мой старый приятель подбадривает меня, советует не расстраиваться даже в случае неудачи с фильмом и максимально использовать пребывание в этой чудесной стране, а главное, если нужно, подбодрить мадам Мото. Письмо заканчивается нежными приветами, которые он просит передать ей. Он завидует мне во всех отношениях. Тон прежний, сразу видно, что он-то остался в Париже!

 

Часов

Мадам Мото познакомила меня с занятным субъектом — господином Абе (не знаю уж, как его имя полностью), известным преподавателем каратэ — «дзюдо, допускающего убийство», — поспешил он пояснить. Это человечек с плоским лицом и ушами, как цветная капуста, удерживающими на месте старый баскский берет.

— Он очень хороший для переводчика? А? Очень, очень хорошо! — не то утверждает, не то спрашивает мадам Мото.

Она ликует.

Мэтр Абе неплохо объясняется по-французски.

— Я пробыл во Франции восемь лет, преподавал каратэ парижским полицейским, потом парашютистам, потом личной охране, секретным агентам...

Мадам Мото церемонно оказывает ему знаки почтения. Она сообщает, что окончательно порвала со славным Мату. Причины разрыва мне неясны, но ясно, что мадам Мото собирается наказать «предателя»...

— Правильно, правильно, — поддакивает мэтр Абе, — в делах надо держать слово. Теперь, когда с вами работаю я, дело пойдет на лад!

При этом он бросает мне самый двуличный взгляд, какой я когда-либо видел. Надо радоваться, если заметишь такой взгляд вовремя.

— Он милый, а? Он хорошо, очень, очень хорошо!; Он честный! Не как Мату! Он, мэтр Абе, очень, очень честный, о-о! Я довольна!

Расставаясь, мэтр Абе предлагает мне свои услуги:

— Если вам кто надоедает, вы сообщите мне только имя и адрес, и назавтра он больше не будет приставать!

 

 

4. Мои коктейли... и кимоти

 

 

Пятница, 26 апреля, 9 часов

В номере гостиницы

Заключительный бой!

Я принял решение засесть за литературный сценарий страниц на тридцать и не выйду из номера, пока не поставлю точку. Как бы там ни было, а потом я смогу наконец спать спокойно.

Сейчас я хочу лишь описать любопытную встречу, которая была у меня вчера вечером.

Я отправился погулять один в сторону Гиндзы и остановился купить орехов у старика, торговавшего на углу. Неловким движением я рассыпал всю мелочь и довольно звонко вскричал: «Зараза!» — как человек, умеющий использовать немногие преимущества того обстоятельства, что он единственный француз на улицах Токио.

— Ах, вы француз, — любезно заметил торговец орехами.

Он казался даже не худым, а изможденным. Костюм сидел на нем хорошо, но материя износилась быстрей кожи, восковато-желтой и настолько прочной, что она даже не морщинилась. Он был чистым и скромным, как подобает старому японцу.

— Вы прекрасно говорите по-французски!

— Признаться, я еще не разучился.

Я обращался к старику вежливо и почтительно, как ни к одному японцу. Мне очень хотелось узнать его историю, но чувство такта мешало задавать слишком прямые вопросы.

— Пять лет я был коммерческим директором по экспорту, много выезжал за границу — во Францию, Бельгию, Швейцарию, Северную Африку... Пятьдесят — пятьдесят пять лет, что за прекрасные годы, дорогой мосье, лучшие в жизни...

Я его прекрасно понимал. Отчасти из его ответов, отчасти из того, что угадывалось, я представлял себе его жизнь, но, чем яснее она мне рисовалась, тем меньше я решался расспрашивать.

В школе он преуспевал, особенно во французском. Ему повезло — он поступил работать в крупную фирму. Постоянно продвигался по службе. Наконец, в пятьдесят лет стал начальником отдела — бутё. Фирма записала его в клуб по гольфу, брала ему железнодорожные билеты первого класса, посылала за ним домой машину с флажком, дала квартиру, отапливала ее, командировала его учиться в страны французского языка. Однажды, когда он был на вершине этого счастья, давно ожидаемого, но еще далеко не исчерпанного, в день его пятидесятипятилетия, он получил ужасное письмо с уведомлением об отставке. Письмо было напечатано на машинке, от руки было вписано только имя. Он стал ничем. У него уже не было ни работы, ни дома, ни машины, ни командировок, ни друзей, ни любимых занятий. У него не было даже права на то, чтобы иметь визитные карточки, носить значок.

— Что поделаешь, мосье, таков порядок. В моей конторе это никого не взволновало. Мой заместитель — он моложе меня на три года — с большим удовольствием пересел со своего стула в мое кресло, не задумываясь над тем, что через четыре года придет его черед. Все, от самого старого до самого молодого, переменили свое место на лучшее, забыв обо мне. Я уверен в этом, хотя больше их не видел. Наши студенты борются, как молодые волки, за то, чтобы пенсионный возраст начинался с пятидесяти лет. Это можно понять: в их годы никто не задумывается над тем, что однажды тебе тоже стукнет пятьдесят. А безработица велика! Вон видите, там никоён[33] работает на бетономешалке: у него научная степень.

Японец, получивший отставку, стоит перед дилеммой — либо ежемесячная пенсия, либо единовременное пособие. Если его последнее жалованье было относительно высоким, пособие достигает двух-трех миллионов иен. Свыше девяноста пяти процентов японцев выбирают пособие.

И тут на них набрасываются фирмы, предлагая поместить капитал. Одно предложение заманчивее другого. Многие из этих фирм оказываются банкротами или дутыми предприятиями. Есть неофициальные организации, цель которых — выкачивать пособие у пенсионеров до их полного разорения. Последние пополняют газетную рубрику «Самоубийства», разрастающуюся в два раза только в экзаменационный период.

Прохожие, заинтригованные нашим затянувшимся разговором, замедляли шаг, прислушивались и даже собирались группами на противоположной стороне улицы.

— Вы гайдзин — иностранец?

— А что ж тут особенного?

— Они странные! — закудахтал старик. — Обо всем-то они хорошо осведомлены, все знают, сказочно богаты. У них много мебели и всяких полезных вещей, всего, чего они только пожелают; они ловкие, но безнравственные; у них огромные ноги, не нос, а хобот, глаза, как у собаки, от них скверно пахнет, они грязные и плохо воспитаны, все они шпионы. Прощайте, сударь!

— Вас не компрометирует разговор со мной?

— Прощайте, сударь!

Мне кажется, дело было в том, что в своем районе торговец орехами скрывал, что знает иностранный язык. Чанг, которого я встретил несколько минут спустя, тоже был склонен так объяснить его поведение.

— Японцы всегда в большей или меньшей степени относятся с подозрительностью к иностранцу, — сказал мой друг-китаец, — и я их понимаю, хотя страдаю от этого первый, несмотря на то что у меня кожа такого же цвета, как и у них...

Он напомнил, что почти три века Япония была совершенно изолирована от внешнего мира. Только немногие голландские купцы получали разрешение причаливать к ее берегам, но и их держали в своего рода тюрьме на острове Дэсима. Начиная с семнадцатого века японец был обязан «доносить о другом все, что кажется ему выходящим за рамки обычного».

— Особенно об иностранце! В Японии остались свидетельства такой подозрительности: в 1855 году Таунсэнд Гаррис, первый американский консул в Японии, провел несколько месяцев в городе Симода; там и сейчас можно видеть восемь томов «Лучших доносов о делах и шагах Иностранца».

Чанг все больше поражает меня своей интуицией. Он, например, едва увидев меня, сказал:

— С тех пор как мы виделись, ты изменил отношение к японцам.

— Не знаю...

— Это происходит помимо тебя, ты можешь еще и не знать.

И мы заговорили на эту тему. Таков результат вечера, проведенного в лодке, и Чанг сразу это уловил.

Из него получился бы замечательный исповедник.

Лишь теперь я замечаю, что он толкнул меня на философские размышления. Он говорил мне о тонких соединениях, изучаемых японцами, чтобы достичь кимоти:

— Я называю их коктейлями.

Мне пришлось привести ему несколько примеров.

Сумерки в конце августа, небольшая долина, река, шум ручейка, бегущего по гравию, треск кузнечиков на лугу, кваканье лягушек справа и слева, запахи перегревшейся за день травы, усиленные влажным вечерним воздухом, более определенный аромат мяты, раздавленной моими ногами, щебет птиц перед сном, первые призывы лесной совы, первые дуновенья вечернего ветерка в листве над головой и так далее... и так далее...

Лужайка среди каштанов, бегающие солнечные зайчики в листве, запахи пива и лимонада, смешивающиеся с грибным, звуки аккордеона, кларнета и барабана и так далее... и так далее...

Костер, его треск, его запахи, мурлыканье кошки, потрескивание старой мебели, тиканье стенных часов, ветер на улице, дробь капель по стеклам, запах обсыхающих башмаков и охотничьей собаки, стук тарелок и ложек, доносящийся с кухни; я забыл еще про запах разварившегося горохового супа в котле, подвешенном на крюке над очагом.

— Чанг, я трачу время попусту?

— Нет. Ты наконец заговорил о Японии вразумительно!

Мы долго вели такую беседу. Записать наш диалог слово в слово было бы трудно, и, хотя это очень жаль, важен не он, как таковой, а разбуженные им внутренние отклики, размышления, сопутствующие каждому разговору с Чангом.

Прошло свыше двух часов, как я расстался с этим интересным исповедником, а я только сейчас сознаю, насколько он умеет, не подавая вида, заставить меня быть искренним с самим собой, задаваться вопросами вроде:

Неужто я собираюсь утверждать, что то, чего я не понимаю, не существует?

Не было ли мое восприятие Японии искажено неприятностями и тревогами из-за ложного положения, в котором я очутился?

Не пошел ли я на попятный в тот момент, когда получил ответы на давно заданные вопросы, потому что люблю эти вопросы, как таковые, настолько их полюбил, что утратил желание слушать ответы? Так некоторые борцы за мир и свободу долго воюют, добровольно и мужественно, завоевывают мир и свободу, а потом оказывается, что они уже не могут без борьбы жить. Не так ли, Чанг?

Уж не взволновало ли меня, чего доброго, самое низменное из чувств — опасение открыть, что мои новые мысли повторяют мысли миллионов людей на протяжении тысячелетий?

Нет, конечно, это не так! Такая степень самоуничижения была бы тоже неправдой! Я всегда знал, что эти мысли новы только для меня и лишь в тот день, когда я проник в их смысл до конца.

И все же есть что-то, тщательно спрятанное в глубине души... «Ограничивать себя в удовольствиях, их количестве и продолжительности, чтобы лучше их вкушать... Выбрать себе крошечный садик, чтобы лучше его узнать, глубже его копать...»

И все же...

Временами я кажусь себе просто-напросто папуасом, вышедшим из чащи девственного леса, чтобы показать городу изобретенное им чудо — тачку!

 

 

Цветы огня

 

 

Суббота, 27 апреля

Будь я на корабле, я поднял бы флаг, а еще лучше два: одни — трехцветный, другой — белый с красным кругом на нем (Темпи считает, что белое поле — символ Японии, а круг — мир, отсюда неизменная политика, стремящаяся привести другие страны под «крышу мира», то есть Японии, но сейчас уже речь не об этом).

Целую ночь и две половины дня я не выпускал из рук «Кресла для Токио». Оно появилось на свет — не очень большое, не совсем похожее на настоящее, по появилось. Литературный сценарий на тридцать с лишним страниц убористого почерка плюс несколько первых режиссерских разработок и предложения по осуществлению совместной постановки.

Я не то чтоб не удовлетворен, но не питаю больших иллюзий и уже прикидываю, что из него всегда можно будет сделать забавную, непритязательную книжонку, озаглавленную, скажем, «Господин Кресло», если Жан уступит мне принадлежащую ему идею...

Мне так не терпелось узнать, чего она стоит, что я позвонил Дюбону, объяпонившемуся французу, которого, кажется, больше всего волнует Япония. Этот превосходный человек откликнулся на мои призыв: полчаса спустя он входил в мой номер. Пока я читал, он смеялся, волновался, он был «на все сто» «за», он даже подал мне, именно подал, несколько идей, рассказал пару забавных историй, чтобы придать этому первому варианту большую выразительность. В этой стране, кажется, действительно воруют мысли, по Дюбон — надежный друг, на него можно положиться. Я смогу наконец успокоиться при условии, что после моего отъезда он продолжит начатое дело, а он, кажется, не возражает. Его согласие — первая добрая новость в этой мрачной киноистории.

То, что Дюбон, который любит эту страну, одобрил мой франко-японский сценарий, просто чудо.

 

* * *

 

Я собрал записи, отложенные для истории о кресле, подготовил план эпизодов, забавных историй и вставил каждую запись туда, где она вроде бы была к месту. На эту подготовительную работу у меня ушла большая часть дня и ночи. Приступая к сценарию в собственном смысле слова, я уже был без сил. Я стучал на одолженной машинке, как глухой, бил по клавишам механически — сам больше машина, чем портативный «Гермес». Целое я слепил, уже не думая, как говорится, «на втором дыхании».

Но, прочитав это целое, я вдруг понял, что оно противоречит большинству заметок из моего блокнота. Поскольку это получилось помимо моей воли, я решил не делать исправлений.

За истекшие часы я сделал мало записей: ничего интересного не происходит, а возможно, я устал и просто ничего не замечаю.

Заходила мадам Мото — все те же истории, те же миллионы, миллиарды, те же телефонные звонки... Напрасно пытался я заставить ее посмотреть сценарий и даже был готов поднатужиться и перевести его на примитивный французский, лишь бы она знала, что не выбросила свои деньги на ветер. Она взяла в руки скрепленные листы, погладила их, как младенец, который еще только все щупает, понюхала, посмотрела на них сверху, снизу, отставив руки, прикрыв глаза, потом церемонным жестом вернула мне и добрых четверть часа, запыхавшись, поздравляла.

 

* * *

 

За мной зашел Клод Руссо в сопровождении молодого учителя-японца, его друга и коллеги, которого зовут Абе (как и последнюю находку моего менаджера, но, говорят, Абе в Японии не меньше, чем Дюпонов во Франции).

Он пригласил меня на ужин молодых японских писателей — я в восторге от такой перспективы — и рассказал о тех, с кем мне предстоит встретиться, — лучших представителях послеатомной японской литературы: Нома Хироси, сорока лет, самый старший и самый знаменитый прозаик, одно произведение которого переведено на французский язык («Зона пустоты»); Иноэ Иромицу, романист, большой поклонник «Дорог свободы»; Кайко Такэси, молодой прозаик; Судзуки, публицист, переводчик Пруста и Сартра; Сасаки, один из наиболее известных современных критиков...

 

У нас было все, чтобы найти общий язык. Они говорят по-английски и даже в большинстве случаев по-французски. Увы, когда мы явились, они уже растеряли все свои знания, ибо слишком много выпили.

Мы опоздали на два с лишним часа. Все было против нас — шофер такси вернулся накануне со своих рисовых полей, а молодые писатели явились на свидание за добрый час до условленного времени и с тех пор не переставая пили...

Короче, их выкрики слышались с улицы.

Клод и его коллега Абе переводили замечательно, но никак не могли добиться тишины, чтобы построить хоть одну фразу, даже принести свои извинения. Если бы они стали настаивать, им бы досталось на орехи.

Я готов был плакать, глядя, как мои собратья по перу жестикулируют, горланят, стучат кулаками по столу и татами, обливаются потом, ссорятся, бранятся по-японски из-за того, что я не отвечаю... на их сердитые выкрики. Я смотрел на них, я их любил.

Они были моими: им было столько же лет, сколько мне; они участвовали в той же войне, пусть на другой стороне, на другом конце света; они выжили, вопреки мне, как я — вопреки им, они продолжали жить, рассказывая одни и те же истории, как и я, неизменно бередя старые раны, они, побежденные, — без стыда, а я, победивший, — без бахвальства. Одна и та же война побратала нас, противников.

Они могли ответить на мои вопросы, они знали ответ. Они могли с полуслова понять мои вопросы и ответы. Они были тут. Я искал их с тех пор, как приехал в Японию.

Вместо этого они мычали, красные как раки. Налакавшись пива и сакэ, они все погубили.

И все-таки я их любил, хотя они, японцы, ругали меня, как базарные торговки. Они лопались в своей лоснящейся коже, они лопались, горланя, а я их любил, они были близки мне, потому что я ясно видел, что они перепились не из-за того, что мы опоздали, тому были другие причины — жестокие, горестные... Мне было стыдно, что я не такой пьяный, как они. Я тоже захмелел, но от усталости, тут хвастать было нечем...

Я видел, что для них вечер населен химерами и кружащимися фуриями.

Это был безумный праздник огня, один из громадных цветков огня Токио, города, вечно пожираемого пламенем; у меня, как и у них, пылали внутренности.

Внезапно наступила тишина.

Пренебрегая поклонами и формулами вежливости, они вдруг поинтересовались, не желаю ли я задать им вопросы, и прежде всего главный вопрос. Они торопились и торопили меня со страшным спокойствием подрывника, который зажигает шнур всего на несколько секунд, но точно знает, на сколько именно.

— А какой вопрос является главным вопросом современности? — спросил я.

Кайко Такэси, самый отчаянный горлопан, самый запальчивый, ответил не задумываясь:

— Переживаемый нами переход от одной эпохи к другой, от мира, где берут начало истоки человечества, мира полного ужаса и поэзии, но хорошо нам знакомого и в котором мы в конце концов научились жить, к миру завтрашнего дня, о котором мы знаем мало, но в котором, судя по тому, что нам уже известно, нет ни поэзии, ни человечности. В нем все приводит в отчаяние.

Они быстро посовещались по-японски — времени как раз хватило на то, чтобы каждый сказал «Верно!», то есть одобрил ответ.

Кайко Такэси подошел к самому моему носу и заорал:

— А для вас, какой вопрос главный для вас?

— Тот же самый, — ответил я. В подтверждение я ног бы рассказать о своей книге «Красная кошка», готовившейся в тот момент к печати.

Минутная пауза.

В этом рассказе я ничего не сглаживаю. Иноэ Иромицу вытащил из бокового кармана флакон:

— Я всегда ношу его с собой: ицу сину на вакаранай![34]

Я чувствовал его с самого начала, этот всепожирающий дух...

— За здоровье Эммы! — рявкнул Иромицу, протягивая мне флакон.

— Эмма — это смерть, властелин потустороннего мира, — прошептал позади меня голос, который я не узнал.

Я хлебнул — то был огонь, он резал, кусал, как яд... Я закрыл глаза и увидел бомбу «Гром и молния».

У меня вырвали флакон, он пошел по кругу и быстро опустел.

На одно, последнее мгновение большой огонь задержал свое дыхание. Дрожащий голос спросил меня:

— Вы ездили в Хиросиму?

— Нет.

— Почему?

Я хотел было объяснить, что практически это трудно, а главное, что я страшусь увидеть «Атомный чайный домик», «Атомное кафе», «Атомный стриптиз», торговцев сувенирами вокруг знаменитого атомного храма и колоссальную неоновую бомбу А — вывеску магазина-небоскреба; я хотел бы показать им в себе ту же Хиросиму, непрестанно пожирающую меня, как японская Хиросима пожирает их...

Они с криком вскочили, и ничто не могло утихомирить этих разъяренных сумасшедших, которых я любил все больше и больше. Мне пришлось взять себя в руки, чтобы не убежать со всех ног.

— Что это они на тебя так взъелись, не стоит тебе и переводить, — сказал Руссо. — Один твердит о мемориальной доске атомной жертве, говорит так, будто винит именно тебя. Пойми, все они кого-нибудь потеряли в Хиросиме или Нагасаки, это наложило отпечаток на всю их жизнь.

— Послушай, Клод... Стой!

Мы оба, Клод Руссо и я, шли навеселе по пустынным ночным улицам Токио.

 

 

Вечер «У викингов»

 

 


Поделиться с друзьями:

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.082 с.