Глава 19. Отступление пруссаков — КиберПедия 

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Глава 19. Отступление пруссаков

2020-07-07 80
Глава 19. Отступление пруссаков 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Пока карета гражданина Ролана катится к Тюильри, пока Гамен ищет скрытую в стене панель, пока выкованный по памяти ключ с невероятной легкостью отпирает железный шкаф; пока сейф открывает взглядам присутствующих доверенный его недрам роковой клад, который, несмотря на отсутствие некоторых бумаг, переданных г-же Кампан самим королем, окажет столь страшное влияние на судьбу узников Тампля; пока Ролан уносит эти бумаги к себе, перечитывает их одну за другой, делает пометки, раскладывает, нумерует, безуспешно пытаясь найти в них следы взяточничества Дантона, о котором ему не раз доносили, — мы с вами посмотрим, чем занят бывший министр юстиции.

Мы говорим бывший министр юстиции, потому что как только был учрежден Конвент, Дантон поспешил подать в отставку.

Он поднялся на трибуну и заявил:

— Прежде чем высказать свое мнение по поводу декрета, который должен принять Конвент, я позволю себе передать ему полномочия, которыми наделило меня Законодательное собрание. Я получил назначение в грохоте пушек; сейчас соединение армий уже позади, объединение народных представителей — тоже. Я являюсь теперь лишь посланцем народа, и в качестве такового я и хочу говорить.

К словам: «Соединение армий уже позади» Дантон мог бы прибавить: «А пруссаки разбиты»; потому что он произнес эти слова 21 сентября, а 20-го, то есть накануне, произошло сражение при Вальми, однако Дантон этого не знал.

Он лишь сказал:

— Давайте развеем эти пустые призраки диктатуры, которыми хотели запугать народ; давайте заявим, что нет другой конституции, кроме той, что была принята народом. До сих пор народ возбуждали: необходимо было пробудить его для борьбы с тираном; пускай же теперь законы с той же суровостью будут наказывать тех, кто их нарушит, как суров был народ к тирании! Пусть они будут беспощадны ко всем преступникам! Откажемся от всяких крайностей! Объявим любую земельную и промышленную собственность священной!

Дантон со свойственной ему ловкостью несколькими словами рассеивал Два наиболее серьезных опасения Франции: Франция боялась лишиться свободы и собственности; и — странная вещь! — кто же более других боялся потерять свое добро? Новые собственники, ставшие ими всего несколько дней тому назад и не выплатившие за свою покупку еще и четверти ее стоимости! Вот они-то и стали консерваторами гораздо большими, нежели бывшие собственники и аристократы; последние предпочитали жизнь своим огромным владениям, чему доказательством служит то обстоятельство, что они побросали свое добро ради спасения жизни, тогда как крестьяне, становившиеся владельцами национальных богатств, вчерашние санкюлоты, готовы были за клочок своей земли отдать жизнь, охраняли его с оружием в руках и ни за что бы не эмигрировали!

Дантон понял это; он понял, что хорошо бы успокоить не только тех, кто стал собственником вчера, но и тех, кто только собирался им стать; ведь великая идея Революции заключалась в следующем: «Все французы должны стать имущими; собственность не всегда облагораживает человека, но она помогает ему приобрести чувство собственного достоинства, которое приходит вместе с независимостью».

Таким образом, гений Революции целиком выражался в нескольких словах Дантона:

«Откажемся от всяческих крайностей. Объявим любую собственность священной, то есть: человек имеет право распоряжаться собой по собственному усмотрению; имеющий цель человек получает право пользоваться плодами своей свободной деятельности!»

И кто же это сказал? Человек, участвовавший в событиях 20 июня, 10 августа и 2 сентября, — этот повелитель бурь, ставший капитаном и бросивший в море два якоря национального спасения: свободу и собственность.

Жиронда не поняла: честная Жиронда испытывала инстинктивное отвращение к.., как бы поточнее выразиться.., к доступному Дантону; читатели уже видели, как она отказала ему в диктатуре в тот самый момент, когда он хотел предотвратить бойню.

Один из жирондистов поднялся и, вместо того чтобы аплодисментами встретить слова гениального человека, только что определившего два величайших опасения Франции и постаравшегося успокоить народ, крикнул Дантону:

— Тот, кто пытается освятить собственность, порочит ее; касаться ее, пусть даже для того, чтобы утвердить, значит — поколебать святость, собственности. Собственность первична по отношению к любому закону!

Конвент принял два декрета:

«Конституция может иметь силу только в том случае, если она принята народом».

«Личная безопасность граждан, а также их собственность находятся под охраной нации».

Это было так и не так; в политике нет ничего страшнее недоговоренностей.

Кроме того, отставка Дантона была принята.

Но человек, который счел себя достаточно сильным, чтобы взять на себя ответственность за 2 сентября, то есть за террор в Париже, за ненависть провинции, за проклятие заграницы, человек этот, вне всякого сомнения, обладал силой!

Действительно, он держал в своих руках дипломатию, войну и полицию; Дюмурье, а стало быть, и армия тоже находились в его подчинения.

Новость о победе при Вальин облетела Париж в явилась причиной величайшей радости; она расценивалась гораздо выше, чем на самом деле того заслуживала.

Вот почему Франция вдруг забыла о только что пережитом смертельном ужасе и стала вести себя крайне вызывающе; во всех клубах только и разговоров было, что о битвах да сражениях.

«Почему, раз уж король Пруссии побежден, он не взят в плен, не связан по рукам и ногам или, во всяком случае, не отброшен по другую сторону Рейна?»

Вот какие разговоры слышались со всех сторон.

И поползли слухи:

«Все объясняется очень просто: Дюмурье — предатель! Он продался пруссакам!»

Так Дюмурье получил вознаграждение за оказанную им неоценимую услугу: неблагодарность.

Прусский король отнюдь не считал себя побежденным: он атаковал высоты Вальми, но не смог их взять, только и всего; и та и другая армии сохранили свой лагерь; французы, с самого начала кампании откатывавшиеся назад, преследуемые паникой, поражениями, превратностями судьбы, на сей раз сумели удержаться, и только. Что касается потерь, то с обеих сторон они были приблизительно равны.

Вот чего нельзя было сказать Парижу, Франции, Европе, потому что они жаждали победы; но именно с таким сообщением Дюмурье отправил к Дантону Вестермана. Победа над пруссаками была столь незначительной, а отступили они так недалеко, что спустя двенадцать дней после сражения при Вальми они где стояли, там и продолжали стоять.

Дюмурье написал в Париж, спрашивая, следует ли ему вступать в переговоры, ежели пруссаки обратятся к нему с предложениями. На его запрос было получено два ответа: один — из министерства, сухой, официальный, продиктованный воодушевлением от победы; другой, умный и обдуманный, был от Дантона.

Письмо из министерства гласило:

«Республика не вступает ни в какие переговоры, пока неприятель не освободил французскую территорию».

Дантон писал:

«Лишь бы пруссаки покинули пределы Франции; добивайтесь этого любой ценой».

Вести переговоры было непросто, если принять во внимание состояние духа прусского короля: почти в одно время с тем, как в Париж пришла новость о победе при Вальми, прусский король получил известие о свержении королевской власти и провозглашении Республики. Прусский король был взбешен.

Последствия этого вторжения, предпринятого с целью спасения короля Французского и не имевшего до той поры другого результата, кроме событий 10 августа, а также 2 и 21 сентября, то есть пленения короля, резни аристократов и свержения монархии, вызвали у Фридриха-Вильгельма приступ мрачной ненависти; он хотел сражения любой ценой и отдал 29 сентября приказ начать военные действия.

Однако, как видят читатели, до того, чтобы оставить территорию Республики, было еще далеко.

29-го вместо сражения состоялся совет.

Дюмурье был готов ко всему.

Герцог Брауншвейгский, очень несдержанный в речах, становился чрезвычайно осмотрительным, когда доходило до дела; герцог Брауншвейгский в конечном счете был еще в меньшей степени англичанином, нежели немцем: он женился на сестре английской королевы; и из Лондона он получал не меньше советов, нежели из Берлина. Если Англия решит драться, он будет сражаться обеими руками: одной рукой — за Пруссию, другой — за Англию; но если англичане, его хозяева, не станут вынимать шпаги из ножен, он был готов вложить в ножны и свою шпагу.

Итак, 29-го герцог Брауншвейгский представил на совете письма Англии и Голландии, отказывавшихся присоединиться к коалиции. Кроме того, Кюстин шел на Рейн, угрожая Кобленцу; а в случае взятия Кобленца путь в Пруссию Фридриху-Вильгельму будет отрезан.

И потом, было еще нечто гораздо более важное и серьезное, чем все вышеупомянутое! Случилось так, что у этого прусского короля была любовница, графиня де Лихтенау. Она вместе со всеми последовала за армией — как Гете, который набрасывал в фургоне его величества первые сцены своего «Фауста»; она рассчитывала на восхитительную военную прогулку: она хотела видеть Париж.

А пока она остановилась в Спа. Там она узнала о сражении при Вальми, об опасностях, грозивших ее августейшему любовнику. Красавица графиня более всего боялась двух вещей: ядер французов и улыбок француженок; она строчила письмо за письмом, и постскриптумы в этих письмах, то есть самое сокровенное, о чем думала писавшая их, состояли всего из одного слова: «Вернись!»

Короля Прусского удерживало, признаться, лишь одно: ему было неловко бросить в беде Людовика XVI. Все эти соображения влияли на него по-своему; однако двумя наиболее внушительными были слезы любовницы и опасность, грозившая Кобленцу.

Однако он не продолжал настаивать на освобождении Людовика XVI. Дантон поспешил передать ему через Вестермана все приказы коммуны, свидетельствовавшие о ааботливом уходе за, узником. Прусский король был этим удовлетворен: как видят читатели, его нельзя обвинить в несговорчивости! Его друзья уверяют, что, прежде чем удалиться, он заставил Дюмурье и Дантона дать ему слово спасти королю жизнь; однако не существует никаких доказательств этого утверждения.

29 сентября прусская армия начинает отступление и проходит милю; 30-го — еще одну милю.

Французская армия сопровождала ее, словно вежливо выпроваживая со своей территории.

Всякий раз как наши солдаты хотели атаковать пруссаков, иными словами — попробовать загнать кабана, напустив на него своих собак, люди Дантона их удерживали.

Лишь бы пруссаки ушли из Франции — вот все, чего хотел Дантон.

22 октября это патриотическое желание было исполнено.

6 ноября пушечный выстрел возвестил о Божьем суде над Французской революцией.

7-го Жиронда начала судебный процесс над королем.

Нечто подобное уже произошло полутора месяцами раньше: 20 сентября Дюмурье одержал победу в сражении при Вальми; 21-го была провозглашена Республика.

Каждая победа в определенном смысле венчалась успехом и заставляла Францию сделать еще один шаг в Революции.

На сей раз это был страшный шаг! Франция приближалась к цели, вначале невидимой: три года она продвигалась вслепую; как это часто случается в жизни, шагая все вперед и вперед, она начинала постепенно различать очертания вещей, которые до этого сливались в сплошную массу.

И что же замаячило вдали? Эшафот! А у подножия этого эшафота — король!

В эту вполне материалистическую эпоху, когда низменные инстинкты ненависти, разрушения и мести брали верх над возвышенными идеями отдельных личностей; когда Дантон, взявший на себя вину за кровавые сентябрьские события, обвинялся в чрезмерной снисходительности, трудно было себе представить, что идея может стать выше действия; и чего не могли понять члены Конвента или понимали лишь некоторые из них: одни — ясно, другие — инстинктивно, — так это то, что надо судить монархию, а не короля.

Монархия была темной абстракцией, грозной тайной, которую отвергали все до единого; она представлялась позолоченным идолом, подобным гробам повапленным, о которых говорит Христос, гробам, прогнившим изнутри и кишащим червями. Король же — совсем другое; король был заурядным в дни своего процветания; однако несчастье его очистило, а неволя возвысила; его чувствительность обострилась благодаря невзгодам; и даже королева приобрела некоторое обаяние: то ли что-то в ней изменилось, то ли ее обуяло раскаяние, но узница Тампля научилась ежели не любить — ее несчастное разбитое сердце растеряло, должно быть, любовь, как лопнувший сосуд, из которого по капле вытекает жидкость! — то по крайней мере чтить короля — помазанника Божия, принца крови, человека, материальные желания и вульгарные инстинкты которого так часто заставляли ее раньше краснеть.

Однажды король вошел к королеве и застал ее с веником в руках: она подметала комнату недомогавшего дофина.

Он замер на пороге, уронил голову на грудь, потом, тяжело вздохнув, прошептал:

— Ох, ваше величество! Какое занятие для королевы Франции; если бы кто-нибудь из Вены видел сейчас, чем вы занимаетесь!.. Кто бы мог подумать, что, соединив свою судьбу с моей, вы будете вынуждены столь низко пасть?

— А разве не достаточно того, — отозвалась Мария-Антуанетта, — что я имею честь быть супругой самого достойного и гонимого из всех людей?

Вот что отвечала королева, и это происходило без свидетелей, — ведь не могла она предположить, что в ту минуту ее слышит бедный камердинер, последовавший за королем, подобравший эти слова будто черные жемчужины, и сохранивший их, чтобы сделать из них венец не для короля, но для осужденного на смерть!

В другой раз Людовик XVI увидел, как принцесса Елизавета откусывает за неимением ножниц своими жемчужными зубками нитку, которой она чинила королеве платье.

— Бедная сестра! — молвил он. — Какой поразительный контраст с хорошеньким домиком в Монтрее, где вы ни в чем не испытывали нужды!

— Ах, брат! — отвечала святая девушка. — Могу ли я о чем-либо сожалеть, когда разделяю с вами горе?

И все это становилось известно, все эти подробности были золотыми арабесками, вплетавшимися в полотно мрачной легенды о короле-мученике.

Монархию постигла смерть, но король оставался жив — вот в чем состояла великая идея, столь великая, что она была по плечу лишь очень немногим, да и те не всегда — настолько идея была непопулярна — осмеливались ее выражать.

«Народ нуждается в спасении, но он не нуждается в отмщении!» — заявил Дантон в Клубе кордельеров.

«Разумеется, короля необходимо судить, — сказал Грегуар, выступая в Конвенте, — но он вызывает такое презрение, что к нему просто невозможно испытывать ненависть»

Пейн написал:

«Я хочу процесса, но не над королем, а над шайкой королей; у нас в руках

— один из этой шайки; он наведет нас на след общего заговора… Людовик XVI чрезвычайно полезен для того, чтобы на его примере всем стала очевидна необходимость революций».

Итак, люди высочайшего ума, такие, как Томас Пейн, и по-настоящему великодушные люди, такие, как Дантон, Грегуар, сходились в одном: необходимо было учинить процесс не над королем, а над монархией и, если потребуется, вызвать на него свидетелем Людовика XVI. Республиканская Франция должна была подать пример народам, еще не освободившимся от ига монархии, действуя и от своего, и от их имени; Франция заседала не как земной посредник, а как божественный судия; она парила в высших сферах, и ее слово попадало в трои не как комок грязи и крови: оно сражало королей подобно грому и молнии.

Представьте себе опубликованный, основанный на доказательствах процесс, начинающийся с обвинений Екатерины И, убийцы собственного мужа и душительницы Польши; вообразите подробности этой чудовищной жизни, которые вытащили бы на свет как труп принцессы де Ламбаль, и это вдруг происходит при жизни императрицы; вы только представьте себе эту северную Пасифаю, прикованную к позорному столбу общественного мнения, — и скажите, насколько поучительным явился бы подобный процесс для всех народов.

В конце концов есть кое-что хорошее в том, что еще не сделано я что еще предстоит сделать.

Глава 20. ПРОЦЕСС

Бумаги из сейфа, выданного Гаменом, которому Конвент назначил за это дельце пожизненную ренту в тысячу двести ливров годового дохода и который умер в муках, скрученный ревматизмом, тысячу раз пожалев, что не умер на гильотине, куда он помог спровадить своего августейшего ученика; бумаги из сейфа, частью переданные Людовиком XVI г-же Кампан задолго до предательства Гамена, не содержали, к огромному разочарованию супругов Роланов, ничего такого, что компрометировало бы Дюмурье и Дантона; бумаги эти выставляли в дурном свете короля и священников; они обличали скудный, плоский, неблагодарный ум Людовика XVI, ненавидевшего лишь тех, кто хотел его спасти: Неккера, Лафайета, Мирабо! Впрочем, к Жиронде он тоже не питал теплых чувств.

Дискуссия о процессе началась 13 ноября.

Кто же ее открыл, эту страшную дискуссию? Кто стал меченосцем Горы? Кто воспарил над мрачным собранием подобно карающему ангелу?

Это был молодой человек, или, вернее, мальчик лет двадцати четырех, присланный до времени в Конвент, которого мы уже не раз встречали в этой истории.

Он был уроженцем одного из самых суровых краев Франции — Ньевра; в нем чувствовался этот терпкий я горький сок, который делает людей ежели не великими, то опасными. Он был сыном старого солдата, который за тридцатилетнюю службу был удостоен креста Св. Людовика и, следовательно, титула шевалье; с самого рождения он был печален, важен и суров; его семье принадлежало небольшое имение в департаменте Эны в Блеранкуре, недалеко от Нуайона, где она жила в скромном доме, который был далек даже от бедного позлащенного жилища латинского поэта. Он изучал право в Реймсе, но учился плохо, писал дурные стихи, его непристойная поэма на манер «Неистового Роланда» и «Орлеанской девственницы»

была опубликована в 1789 году, но не имела успеха, а в 1792 году была издана еще раз, но успеха снова не имела.

Он торопился вырваться из провинции и нашел Камилла Демулена, блестящего журналиста, державшего в своих крепких руках будущее молодых поэтов; и вот этот возвышенный, полный ума, блеска, непринужденности мальчишка однажды увидел, как к нему входит заносчивый, полный претенциозности и пафоса школьник, обдумывающий и холодно, медленно выговаривающий слова, падавшие по капле и способные источить камень; а выходили эти слова из маленького женского ротика; что же до других черт его лица, то у него были голубые неподвижные жесткие глаза, опушенные густыми черными ресницами; лицо его выделялось болезненной бледностью: пребывание в Реймсе вполне могло наградить студента права золотухой, от которой, как утверждали короли, они избавлялись в день своего коронования; его подбородок терялся в огромном галстуке, стянутом вокруг шеи, в то время как все носили его свободно, словно нарочно для того, чтобы облегчить палачу его задачу; двигался он скованно, нелепо, механически и был бы смешон, если бы не походил на привидение; довершал его облик низкий лоб, настолько низкий, что волосы падали на глаза.

Итак, Камилл Демулен однажды увидел, как к нему заходит странное существо, вызвавшее у него неприязнь с первого взгляда.

Молодой человек прочитал ему свои стихи и сказал, между прочим, что мир пуст со времен римлян.

Стихи показались Камиллу плохими, а мысль — надуманной; он посмеялся над философом, он посмеялся над поэтом; и поэт-философ возвратился к одинокому существованию в Блеранкуре.

Однако судьба вывела его из безвестности: судьба никогда не забывает о таких людях. Его родной городишко, Блеранкур, оказался под угрозой лишиться кормившего его жителей рынка; не будучи знаком с Робеспьером, молодой человек тем не менее обратился к нему с письмом, в котором попросил поддержать требование коммуны, прилагаемое к письму, а также предложил отдать в пользу нации свой дом, то есть все, что он имеет.

Что рассмешило Камилла Демулена, то привело Робеспьера в восторг: он вызвал молодого фанатика к себе, познакомился с ним, признал в нем одного из тех людей, с которыми делают революции, и, пользуясь своим кредитом у якобинцев, сделал его членом Конвента, хотя тот еще не достиг положенного возраста. Председатель избирательного корпуса, Жан де Бри, выступил с протестом и направил копию свидетельства о крещении новоизбранного: тому в самом деле было только двадцать четыре года и три месяца; однако благодаря влиянию Робеспьера этот протест не был принят.

У этого самого молодого человека скрывался Робеспьер в ночь 2 сентября; именно он спал в то время, как Робеспьер не мог сомкнуть глаз; этим молодым человеком был Сен-Жюст.

— Сен-Жюст! — обратился к нему однажды Дантон. — Знаешь ли ты, что о тебе говорит Дантон?

— Нет.

— Он говорит, что ты носишь свою голову, как Святое Причастие.

На женских губах молодого человека мелькнула бледная улыбка.

— Отлично! — воскликнул он. — А я его заставлю нести свою голову подобно Святому Дионисию! И он сдержал свое слово.

Сен-Жюст медленно спустился с Горы, столь же неторопливо поднялся на трибуну и спокойно потребовал смерти… «Потребовал» — слово, выбранное нами неудачно: он приказал убить.

Страшной была речь этого красивого бледного молодого человека, слетавшая с его женских губ; пусть повторит ее всю, кто хочет, пусть напечатает ее, кто может; мы же не в силах это сделать.

«Нечего долго судить короля, — сказал он, — необходимо его убить.

Необходимо его убить, потому что нет таких законов, чтобы его судить; он сам нарушил эти законы.

Необходимо его убить как преступника, взятого с поличным, запятнавшего себя кровью; монархия — непреходящее преступление: король противен природе; народ и короля ничто не связывает».

В таком духе он говорил голосом ритора около часу, не оживляясь, не горячась, сопровождая свои слова жестами педанта, а в конце каждой фразы повторялись одни и те же слова, производившие на слушателей не менее тягостное впечатление, нежели нож гильотины: «Необходимо его убить!»

Его речь произвела ошеломляющее впечатление; судьи все как один почувствовали, как в их сердца словно вошла холодная сталь клинка! Сам Робеспьер содрогнулся, услыхав своего ученика; сам Робеспьер испугался, видя, как далеко тот зашел, опередив даже самых смелых республиканцев и подхватив их кровавое знамя.

С этого времени не только был решен вопрос о процессе, но и был обречен Людовик XVI.

Пытаться спасти короля было смерти подобно.

Дантону пришло было в голову попытаться это сделать, но он не осмелился; у него хватило патриотизма взять на себя роль убийцы, однако он так и не нашел в себе сил стать еще и предателем.

11 декабря процесс начался.

Тремя днями раньше в Тампль явился член муниципалитета во главе делегации от коммуны: он вошел к королю и прочитал пленникам приказ, предписывавший им сдать ножи, бритвы, ножницы, перочинный ножики, одним словом, все острые предметы, коих обыкновенно лишают узников.

Тем временем в сопровождении подруги пришла г-жа Клери, чтобы повидаться с мужем; камердинер, как обычно, спустился под охраной в Зал заседаний, там он стал разговаривать с женой, которая громко рассказывала о домашних делах, а ее подруга шепотом сообщала.

— В ближайший вторник король будет препровожден в Конвент… Начнется процесс… Король может выбрать себе защитников… Сведения верные!

Король запретил Клери скрывать от него что бы то ни было: как бы печально ни было известие, верный слуга решил непременно передать его своему господину. И вот вечером, раздевая короля, он сообщил ему полученную новость, прибавив, что коммуна намеревается на все время процесса разлучить короля с семьей.

Таким образом, Людовику XVI оставалось всего несколько дней, чтобы обо всем договориться с королевой.

Он поблагодарил Клери за то, что тот сдержал свое слово.

— Попытайтесь разузнать, чего они от меня хотят, — попросил он камердинера, — и не бойтесь меня огорчить. Я условился также с домашними, что мы будем вести себя так, будто ни о чем не догадываемся, чтобы не выдать вас.

Но по мере того как приближался первый день процесса, члены муниципалитета становились все подозрительнее; Клери не удалось узнать ничего, кроме того, о чем говорилось в газете, которую ему передали: в ней был опубликован декрет, предписывавший Людовику XVI предстать 11 декабря перед членами Конвента.

11 декабря в пять часов утра Париж был разбужен барабанной дробью; ворота Тампля распахнулись, и во двор въехала кавалерия и вкатились пушки. Если бы королевская семья не знала о готовившемся событии, весь этот грохот мог бы сильно напугать ее; тем не менее вся семья сделала вид, что не понимает причины происходящего, и потребовала объяснений у дежурных комиссаров; те отказались отвечать.

В девять часов король и дофин поднялись завтракать в апартаменты принцесс; там они могли побыть вместе еще час, но под присмотром членов муниципалитета; спустя час нужно было прощаться, но сдержанно, так как они обещали не подавать виду о том, что знают, куда и зачем идет король.

Только дофин ничего не знал: его, по малолетству, решено было пощадить. Он принялся настаивать на том, чтобы король сыграл с ним в кегли; несмотря на беспокойство, которое король, должно быть, в то время испытывал, он пожелал доставить сыну удовольствие Дофин проиграл все три партии, всякий раз останавливаясь на счете «шестнадцать».

— Проклятое число! — воскликнул он. — Мне кажется, оно несет мне несчастье.

Король промолчал, но слова сына поразили его, словно дурное предзнаменование.

В одиннадцать часов, в то время, как король занимался с дофином чтением, вошли два члена муниципалитета и объявили, что пришли за юным Людовиком, чтобы отвести его к матери; король осведомился о причинах этого похищения, комиссары в ответ сказали только, что исполняют приказание совета коммуны.

Король поцеловал сына и поручил, Клери отвести его к матери.

Клери повиновался и вскоре вернулся.

— Где вы оставили моего сына? — осведомился король.

— В объятиях королевы, государь, — доложил Клери. В это мгновение снова вошел один из комиссаров коммуны.

— Сударь! — обратился он к Людовику XVI. — Гражданин Шамбон, мэр Парижа (сменивший на этом посту Петиона), прибыл в зал заседаний, сейчас он поднимется к вам.

— Чего он от меня хочет? — полюбопытствовал король.

— Это мне не известно, — отвечал член муниципалитета.

Он вышел, оставив короля в одиночестве.

Король некоторое время ходил широкими шагами по комнате, потом опустился в кресло у изголовья своей постели.

Член муниципалитета, находившийся вместе с Клери в соседней комнате, сказал камердинеру:

— Я боюсь заходить к узнику из опасения, что он будет меня расспрашивать.

Тем временем в комнате короля наступила такая тишина, что комиссар начал испытывать беспокойство; он бесшумно вошел и увидел, что Людовик XVI погружен в глубокую задумчивость: он сидел, уронив голову на руки.

На скрип дверных петель король поднял голову и громко спросил:

— Что вам от меня угодно?

— Я боялся, что вам стало плохо, — отвечал член муниципалитета.

— Я вам весьма признателен, — молвил король, — но я чувствую себя хорошо; только меня очень огорчило, что у меня отняли сына.

Член муниципалитета удалился.

Мэр появился лишь в час; он пришел в сопровождении нового прокурора коммуны Шометта, секретаря суда Куломбо, нескольких офицеров муниципалитета и Сантера с адъютантом.

Король поднялся.

— Что вам от меня угодно, сударь? — отнесся он к мэру. — Я пришел за вами, сударь, — отвечал тот, — в соответствии с декретом Конвента, который вам сейчас прочитает секретарь.

Тот развернул бумагу и прочел:

«Декрет Национального конвента предписывает Людовику Капету…»

Король прервал его словами:

— Капет — не мое имя: оно принадлежит моим предкам. Секретарь хотел было продолжать, но король заметил:

— Не нужно, сударь, я прочитал этот декрет в газете. Поворотившись к комиссарам, он прибавил:

— Я бы хотел, чтобы мне возвратили сына на те два часа, которые я провел в ожидании вашего визита: если бы сын был со мной, мне было бы легче прожить эти страшные часы. Вообще же это проявление той самой жестокости, от которой я страдаю вот уже четыре месяца… Я готов следовать за вами, но не потому, что подчиняюсь Конвенту, а потому, что сила — в руках моих недругов.

— Идемте, сударь, — пригласил Шамбон.

— Я прошу только дать мне время надеть редингот. Клери! Мой редингот!

Клери подал королю орехового цвета редингот. Шамбон вышел первым; король последовал за ним. Спустившись по лестнице, узник с беспокойством стал разглядывать ружья и, в особенности, всадников в незнакомых мундирах небесно-голубого цвета; потом он бросил последний взгляд на башню, и все отправились в путь.

Моросило.

Король, сидя в карете, выглядел совершенно спокойным.

Проезжая через ворота Сен-Мартен и Сен-Дени, король полюбопытствовал, какие из них было предложено разрушить.

В дверях Манежа Сантер положил ему руку на плечо я подвел к барьеру, на то самое место и к тому же креслу, где он присягал на верность Конституции.

При появлении короля все депутаты продолжали сидеть; только один из них встал и поклонился королю, когда тот проходил мимо.

Король в изумлении обернулся и узнал Жильбера.

— Здравствуйте, господин Жильбер, — приветствовал он доктора.

Поворотившись к Сантеру, он сказал:

— Вы знаете господина Жильбера: это мой прежний доктор; вы не станете его слишком строго наказывать за то, что он мне поклонился, не так ли?

Начался допрос.

И вот обаяние несчастья стало блекнуть, так как король отвечал на предложенные ему вопросы плохо, неуверенно, запираясь, отрицая, отстаивая свою жизнь, словно провинциальный адвокат, разрешающий спор об общей меже.

Несчастный король выглядел при ярком свете дня довольно невзрачно.

Допрос продолжался до пяти часов.

В пять часов Людовик XVI был препровожден в зал заседаний, где он оставался некоторое время в ожидании, пока подадут карету.

Мэр подошел к нему и спросил:

— Вы не голодны, сударь? Не хотите ли вы пить?

— Благодарю вас, — отвечал король, жестом показав, что ничего не хочет.

Однако почти тотчас, увидев, что гренадер достает из мешка хлеб и протягивает половину прокурору коммуны Шометту, король подошел к нему.

— Не угодно ли вам дать мне немного вашего хлеба, сударь? — попросил он.

Но так как он говорил тихо, Шометт отпрянул.

— Говорите громко, сударь! — приказал он.

— О, мне нечего скрывать, — печально улыбнувшись, заметил король. — Я прошу немного хлеба.

— Пожалуйста, — кивнул Шометт. Протянув ему свой кусок, он проговорил:

— Вот, режьте! Это спартанская еда; будь у меня коренья, я дал бы вам половину.

Они спустились во двор.

При виде короля толпа взорвалась припевом «Марсельезы», особенно напирая на строку:

Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!

Людовик XVI едва заметно побледнел и сел в карету. Там он стал есть хлеб, отламывая корочку: мякиш остался у него в руке, и он не знал, что с ним делать. Заместитель прокурора коммуны взял его у короля из рук и выбросил из окна кареты.

— Как это дурно бросать хлеб в такое время, когда его мало!

— А откуда вы знаете, что его мало? — спросил Шометт. — Ведь у вас-то в нем никогда нужды не было!

— Я знаю, что его мало, ибо тот, который мне выдают, припахивает землей.

— Моя бабушка, — продолжал Шометт, — всегда мне повторяла: «Мальчик, не роняй крошек: потеряешь — не вернешь».

— Господин Шометт, — отозвался король, — ваша бабушка была мудрой женщиной.

Наступила тишина; Шометт замолчал, забившись в угол кареты.

— Что с вами, сударь? — спросил король. — Вы побледнели!

— Да, я в самом деле чувствую себя неважно, — подтвердил Шометт.

— Может быть, вас укачало из-за того, что лошади идут шагом? — предположил король.

— Возможно.

— Вы бывали на море?

— Я воевал с Ламотт-Пике.

— О, Ламотт-Пике — храбрец.

И он тоже умолк.

О чем он думал? О своем прекрасном флоте, одержавшем блестящую победу в Индии? О том, что его морской порт Шербур захвачен? О своем восхитительном адмиральском, красном с золотом мундире, столь не похожем на его теперешний наряд, о своих пушках, паливших в его честь при его приближении в дни процветания!

Как был далек от этого несчастный король Людовик XVI, трясясь в дрянном, медленно тащившемся фиакре, рассекавшем волны народа, столпившегося, чтобы поглазеть на него, Людовика; толпа была похожа на грязное, зловонное море, поднявшееся из сточных парижских канав; король производил жалкое впечатление: он щурился от яркого солнца; щеки его, покрытые редкой бесцветной щетиной, обвисли; поверх серого камзола на нем был ореховый редингот; обладая механической памятью, свойственной детям и всем Бурбонам, он зачем-то все время сообщал: «А-а, вот такая-то улица! А эта — такая-то! А вот эта — такая-то!»

Когда карета выехала на Орлеанскую улицу, он воскликнул:

— Ага! А это Орлеанская улица.

— Теперь это улица Равенства, — заметил кто-то.

— Ну да, ну да, — кивнул он, — это, верно, из-за его высочества…

Он не договорил, погрузился в молчание и до самого Тампля не проронил больше ни слова


Поделиться с друзьями:

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.124 с.