После разгрома партизанами фашистского гарнизона в местечке Любешов, Ровенской области, перед местным населением выступил командир соединения А. Ф. Федоров. — КиберПедия 

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

После разгрома партизанами фашистского гарнизона в местечке Любешов, Ровенской области, перед местным населением выступил командир соединения А. Ф. Федоров.

2020-05-07 118
После разгрома партизанами фашистского гарнизона в местечке Любешов, Ровенской области, перед местным населением выступил командир соединения А. Ф. Федоров. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Выстрелами из засады эти выродки, кормящиеся объедками с берлинских кухонь, выводят из строя лучших наших людей.

Вечная ненависть, вечное проклятие вам, подлейшие из подлых, предатели Родины!

Встаю проверить пульс Кривцова. Он тихо стонет. Аня с полузакрытыми глазами отгоняет от его лица веткой мух.

Пульс еле прощупывается. Снова впрыскиваю кофеин.

Кружатся сонные мухи, коптит наспех сделанный сальник, который местные жители называют лампой.

Возвращаюсь в соседнюю комнату, ложусь на сено, но уснуть не могу. Вероятно, умрет. Не выживет. Слишком много крови потерял.

Кривцов слабым голосом просит:

— Пить!..

Аня черпает ковшом воду в ведре. Через несколько минут раненый снова просит:

— Пить!..

Но вот он спрашивает Аню:

— Где Тимофей Константинович?

— В соседней комнате, спит. И вы тоже спали. Операция прошла удачно.

Она старается его ободрить, утешить. Он спрашивает слабым голосом:

— Аня, до утра долго?

— Скоро утро.

— А почему не стреляют? Бой кончился?

— Давно кончился. Разбили их, отогнали от села, — фантазирует девушка.

Миша стонет, временами как будто бредит. Выхожу к нему, делаем еще инъекцию кофеина. Мухи жужжат над нами. Коптит каганец. Кривцов без сознания.

Переливание крови могло бы спасти его. Но где взять доноров? Как определить группу крови? Ночь, темно. Проходит час, другой. Рассвет окрашивает окна. Миша стонет:

— Пить!..

Он стонет тихо, как ребенок. Но все-таки дожил до утра!

Выхожу, осматриваю его. Если не поддержать, он не выживет! Решаю перелить собственную кровь. У меня первая группа. Засучиваю рукава на правой руке.

— Аня, накладывайте жгут. Затягивайте туже. Еще туже. Введите иглу в вену.

Она не понимает, для чего это нужно, колет мне руку иглой, но от волнения не попадает в вену. Снова колет и опять не может войти в вену. Рассерженный, беру у нее иглу, вонзаю ее сам. Кровь брызжет, собираем ее в стакан, шприцем переливаем Кривцову. Через несколько минут у него начинается озноб, температура поднимается до 38 градусов, пульс выравнивается.

 

Всюду друзья

 

На рассвете за рекой снова начинается артиллерийская и пулеметная стрельба. Значит, бандиты не уничтожены! Или это новые их отряды. Или крупные немецкие части спешат к ним на помощь. Окна хаты сотрясаются и звенят от глухих ударов пушек. Кривцов стонет и спрашивает тревожно:

— Они еще здесь? Чьи это пушки? Как здесь темно! Перенесите меня на солнце. Кто это смотрит там за окном?

Рванов, озабоченный, вызывает меня в сени и спрашивает шепотом:

— Нести Кривцова в лагерь нельзя?

— Ни в коем случае.

— Я сейчас еду в штаб. Что передать Федорову?

— Передайте Алексею Федоровичу, что только дней через пять выяснится, будет Кривцов жить или нет. А до тех пор никуда его нести нельзя. Одно неосторожное движение — и он погиб. Брюшная полость у него открыта…

— Хорошо, делайте все, что нужно. Село защищено неплохо: гарнизон, застава. На том берегу Стохода наша артиллерия бьет — эго Вася Коновалов. Федоров сказал вчера, что, если будет нужно, бросим сюда подкрепления, будем отстаивать село. Что вам потребуется от штаба?

— Нужна еще сестра.

— Хорошо, я передам…

Рванов и Свентицкий уезжают. Стрельба затихает за рекой. Жужжат мухи. Кривцов стонет.

— Пан доктор! Пан доктор! Пришли! — слышу я шепот хозяйки из сеней.

Выхожу на крыльцо. Две женщины в белых платках кланяются мне и передают узелок:

— Вашему раненому.

Ни слова больше не сказав, женщины уходят, шлепая босыми ногами по пыльной дороге. В узелке яйца, глечик молока.

Через несколько минут снова шепот хозяйки:

— Пан доктор, до вас пришли.

Старуха с клюкой передает мне обливную глиняную миску со сметаной.

Це для вашего раненого.

Селяне несут нам жареное мясо, вареники, молоко.

Пан доктор, а нам можно прийти до вас полечиться?

— Завтра приходите с утра.

Хозяйка приносит миску горячего борща и угощает меня, Аню и Полю, пришедшую на дежурство около Кривнова.

Поим Кривцова молоком, медом, разведенным в кипятке. Снова негромкий голос хозяйки из сеней:

— Пан доктор!

Хлопец лет пятнадцати с живыми, быстрыми глазами торопливо, вполголоса рассказывает мне.

— Бажанський сьогодня у нич, прибиг до дому. Ночував, нынче ранесенько — у лис, и хвастал, что незабаром приведе нимцив цилый полк и запалить наше село, щоб не помогали красным.

— Який такий Бажанський, — не понимаю я.

— Це у нас у сели самий вредный. Як ще не було вас, он говорил: «Не надо робить худого нимцям, Адольф Гитлер нам не враг, а враги красные партизаны. Советы». У нас люди теперь говорят: «Если Бажанський приведет нимцив, уси будемо тикати з села, иначе воны пощады не дадут никому». Но вы не тревожтесь, я узнаю — коли они будут подходить, я скажу вам. Мы зараз пийдемо за речку з моими хлопцами, побачим, що там робиться.

«Надо сообщить начальнику заставы!..» — думаю я и спрашиваю хлопца:

— Ты сам пришел чи тебя послал кто до нас?

— Я сам пришел. Я сам партизан и был партизан, когда вас ще не було. Меня сам генерал ваш знает и сам комиссар, балакали со мной учора. Меня зовут Сашко. Ось, бачите, моя хата напротив вас.

Собираюсь идти к начальнику заставы, но он сам приходит к нам с подводой, с двумя бойцами…

— Я ставлю караул коло вашей хаты, и подвода будет дежурить у крыльца: як тревога, щоб сразу могли погрузиться.

Все равно везти раненого нельзя.

Мы говорим тихо, но беспокойство передается Кривцову. Он спрашивает:

— Это кто там пришел? Поля, кто в сенях? Почему стрельба затихла?

Он волнуется, к вечеру у него резко поднимается температура. Аня, за весь день подремавшая несколько минут, сменяет Полю около Кривцова.

— Аня, вы знаете оперу «Князь Игорь»?

— Нет, Михаил Васильевич, я только раз в жизни была в опере, слушала «Кармен».

— Понравилось?

— Очень!..

— Мне из опер больше всего нравится «Евгений Онегин», «Князь Игорь» и «Иван Сусанин». Слышали по радио арию «Чуют правду»?

Язык у Кривцова еле-еле ворочается, боли мучают его, голос слабый. Говорить ему трудно, но он хочет отвлечь себя и Аню от тревожных мыслей.

Селяне бегают по улицам с узлами, закапывают что- то во дворах, готовятся покинуть село. На закате слышны далекие пулеметные очереди. Вскоре стрельба затихает. Меняются караульные у крыльца. Наступает темная августовская ночь. Аня дежурит около Кривцова. Дома через два от нас, не умолкая, лает собака. Из-за этого лая ничего не слышно. Кажется, даже конный подъезд к крыльцу и то не услышишь.

Выхожу на крыльцо. Звезда падает, прочерчивая в небе мгновенно гаснущую дорожку. Еще звезда сваливается в темные, неподвижные сады. Кое-где мерцают огоньки каганцов в окнах хат. Сколько сейчас таких сел и домов в широком мире, где люди не знают, за что приняться, и не уверены — останутся ли живы до утра?!

Аня выходит на крыльцо, молча смотрит в небо.

— Уснул? — опрашиваю.

— Уснул.

— Вы устали, Аня?

— Ужас! Говорю с вами и сплю.

— Идите поспите немного.

— Нет, не смогу. Как будто падаю от усталости, а если лягу, закрою глаза, ни за что не усну. Вам приходилось, Тимофей Константинович, видеть сны наяву! Я теперь вижу. Сейчас сидела около Михаила Васильевича и вдруг увидела Москву. Я там недолго была, один месяц, но забыть ее не могу. Так ясно представила себе Москву — высокие дома, везде огни. Много-много людей. И не то что грезится, ясно вижу перед собой.

Вы переутомились, Аня, идите засните.

Нет, не могу. Как жалко Михаила Васильевича — неужели он умрет. Слабый! Я сейчас посмотрела на него — так жалко! Но он выживет, правда? Надо только немного еще поддержать его. Тимофей Константинович, можно перелить ему мою кровь? У меня хорошая, я ничем не болела. Только бы не сделали еще налета! Собака лает, ведь это неспроста, значит, кого-то чует?..

 

Бой на околице

 

Утром приезжает из штаба Владимир Николаевич. С ним двенадцать хорошо вооруженных бойцов, посланных специально для охраны Кривцова.

— Меня сейчас два человека остановили на улице, просили — нельзя ли полечиться у нашего доктора, — говорит Владимир Николаевич. — Здесь все знают, как вы лечили Машлякевича, как рука у него висела почти оторванная и не было половины лица и языка, и как он постепенно стал говорить, есть хлеб, и как с двумя здоровыми руками снова пошел воевать. Это разнеслось по селам, как по радио. Интерес к нашей медицине огромный. Хорошо бы организовать прием больных, пока вы здесь.

— Я сам думал об этом. Помещение подходящее, инструменты, перевязочный материал с собой. Только как быть с сестрой? Аня сильно утомлена.

— Сегодня к вам должна прийти еще медсестра из отряда имени Кирова. Вчера мы дали распоряжение.

Буквально через несколько минут после этого разговора в нашу хату входит сестра отряда имени Кирова — Нюра Гапонова. Она с винтовкой, в сапогах, облепленных грязью.

— Нюра! — восклицает Аня.

Аня и Нюра землячки. Деревни их стоят рядом на реке Снов, на стыке трех республик — РСФСР, БССР и УССР. Девушки учились в одной школе.

— Нюра, — радостно говорит и Кривцов.

Михаил Васильевич шутя называет Нюру «моя крестница» — он делал ей операцию. Это была первая операция Кривцова в нашем соединении, и прошла она удачно.

— Михаил Васильевич, не всегда вам меня лечить. Теперь я вас пришла лечить.

— Аня, ложитесь спать. Смена пришла.

Приставив винтовку к стене, Нюра моет пол, скамьи, протирает окна, и запах свежести наполняет комнату. Кривцов перестает стонать. Он делает над собой усилие, бодрится в присутствии Нюры.

В полдень начинаем амбулаторный прием. Надеваем халаты, Нюра на плите у хозяйки кипятит инструменты. В просторной светелке принимаем больных. Золотушные дети, женщины с запущенными женскими заболеваниями, тяжело дышащие старики с эмфиземой легких. В коридорчике, у раскрытой двери, теснятся многочисленные зрители. Пожилой крестьянин спрашивает меня:

— Пан доктор, це правда, що вы з селян?

— Правда.

— А як же вы сумели стать доктором?

— Це було давно, я ще був малым. Болел дуже часто, родители ко мне звали бабку-знахарку. От всех болезней она лечила свяченой водой и наговором. А воду у нас святили два раза в году. Хранили ее в пузырьке. Мутная, закислая вода с мусором. И вот приходит бабка с пузырьком. Я лежу в жару. «Его сглазили, — говорит бабка, — хтось злым глазом посмотрел на него, вот и заболел. У него пристрит». И начинает читать заговор надо мной. «Пристрит, пристрит, я тебя выкликаю, я ж тебя выгоняю, и у Тимофея не бывать, желтой кости ему не ломать, червоной крови ему не перегонять, и все то пожирать и на море выкидать». Читает, а сама сбрызгивает меня водой из пузырька. А когда уж совсем ног не тянешь и одним глазом глядишь на тот свет, за громадные деньги звали доктора. Доктор ни с кем из нас не разговаривает, напишет непонятные иностранные слова на бумажке и уезжает. Вот тогда и появилась у меня мечта самому понять, отчего происходят болезни.

И больные, и здоровые смеются, слушая мой рассказ.

— У нас тоже лечат заговором. А доктора к нам в село никогда не приезжают.

— Ну и дальше как? Як же вы стали доктором?

— Не скоро стал доктором. Не було грошей учиться на врача. Работал учителем, пока началась революция.

Тогда открылась возможность учиться на врача. Поехал в Киев, поступил в медицинский институт.

— И приняли?

Сразу. Спросили только, кто отец? Я ответил: незаможный селянин. Тоди мени говорять: «Можете поступать. В первую очередь».

Общий дружный хохот. Сразу не могу понять, в чем дело.

Один из стариков говорит: «Какой шутник пан доктор!»

Люди улыбаются, они ждут еще какой-нибудь забавной шутки.

— Но я сказал правду! — говорю я как можно серьезнее и внушительнее. — Я сказал, отец незаможный селянин. И мне ответили, как ответили бы всюду в Советском Союзе: можете поступать в первую очередь.

Люди снова хохочут. Я начинаю сердиться.

— Мы понимаем — вы дали взятку? — говорит старик.

Ну как им это объяснить?..

К вечеру приезжает Дружинин.

— Тимофей Константинович, я сейчас из Угриничей. Привез с собой тяжелобольную, посмотрите, можно ли ей помочь…

Распахиваются обе створки двери. Женщина, держась за шею своего мужа, повиснув на нем, желтая, как мертвец, еле передвигая ноги, появляется в дверях. На ней меховой кожух и валенки, и, хотя на улице и в доме жарко, больная дрожит от озноба.

Мы сажаем ее на лавку, но видно, что и сидеть она не может.

— Где болит?

— От тут, — стонет она, показывая на низ спины. — Не ем, не пью. Ходить не можу.

Выслушиваю, осматриваю ее. Околопочечный абсцесс. Нужно делать операцию.

Учу новую операционную сестру, что подготовить к операции. Надеваем влажные стерильные халаты. Оперировать решаю не на столе, а на лавке. Больная так иссохла, что вполне умещается на узкой лавке. Делаю местную анестезию новокаином. Вскрываю абсцесс. Огромное нагноение. Нюра бледнеет, отворачивается от раны, подставляет ведро. Владимир Николаевич из далекого угла комнаты смотрит на больную с удивлением, с содроганием.

Вдруг за рекой начинается жаркая перестрелка. Винтовочная, пулеметная стрельба. Владимир Николаевич выходит, вскоре возвращается, говорит нам:

— Будьте на своих местах, делайте свое дело.

Пальба усиливается, приближается. Нюра идет за ведром, тряпкой, моет пол. Стрельба все ближе.

Кривцов спрашивает, стараясь говорить погромче:

— Это Дружинин приходил, Тимофей Константинович?

— Дружинин.

— Что он говорил?

— Говорил — ничего серьезного.

— А больше ничего не говорил?

— Нет, ничего…

Стреляют совсем уже близко, на самом берегу Стохода. Нюра берет свою винтовку.

— Куда вы?

— На заставу.

— Кто вас послал?

— Там идет бой.

— Я вас опрашиваю, кто вас послал?

— Я не работник санчасти. Я боец.

— Поставьте винтовку на место. Слышали распоряжение комиссара? Вы дежурите около раненого и не имеете права уходить с поста.

На берегу Стохода возникает пожар. Пламя отчетливо видно из наших окон. Горит большущая клуня. Коровы мычат на улицах. Слышно блеяние овец. Крестьяне покидают село, угоняют скот. Кривцов все слышит, все понимает. Его положение особенно тяжелое. Бледный, он прислушивается к каждому звуку за окнами и утешает нас:

— Я думаю, все это скоро кончится. Крестьяне уходят, я думаю, по своей инициативе. Если командование не объявило эвакуацию, значит, все пока в порядке.

А что, если комиссар соединения и начальник заставы убиты? Но вот стрельба тише, дальше. Входит Владимир Николаевич:

— Опасность миновала!

И в эту ночь, как во все предыдущие, не можем уснуть.

 

«Что вы знаете о местных людях?»

 

Около полуночи в дом снова входит Дружинин.

— Как Кривиов? Что же вы до сих пор не спите, товарищи?

Мы все сидим в одной комнате. Кривцов дремлет за перегородкой. Изредка мы обмениваемся тихими словами. Девушки пробуют что-то шить, бросают шитье, снова берутся за него, зевают от утомления, но спать не идут. Нюра в руках держит «Мцыри» Лермонтова, прочитает несколько строк, отложит книжку и долго, не мигая, смотрит на огонь. Сверчок где-то у самого потолка, словно разделяя наше настроение, то заводит свою песню, то настороженно прерывает ее, то снова неуверенно за- сверчит два — три раза, словно спрашивает: «Ну, как, можно теперь?»

— Что же вы не спите, девушки? — спрашивает Дружинин и садится на лавку. Садится с удовольствием, как человек, который много времени провел на ногах. Добрая усмешка комиссара будто говорит: «Знаю, знаю, что у вас на душе!»

— Не спится что-то, Владимир Николаевич, — отвечает Нюра. — Никак места себе не найду! Давно уже я не ночевала в доме и отвыкла как-то. Тут давят стены и потолок, больницей пахнет. В отряде веселее.

— Значит, не нравится тут?

— Не то что не нравится, а немного страшно, — отвечает Нюра, искоса посматривая на меня. — И какой я медицинский работник? Мне кажется, что в отряде я была более полезна.

— А как вы представляете себе в наших условиях медицинского работника? — спрашивает Дружинин.

— Понимаю, Владимир Николаевич, работа ответственная, но…

— А как вы представляете себе партизанского медика? Как повара в обозе или как помощника смерти?

Девушки засмеялись.

— Мы послали вас сюда не потому, что тут легче, а потому, что тут труднее, — говорит Дружинин. — В отряде вы находитесь в небольшой группе хорошо знакомых товарищей, а тут на виду у всех, среди местных людей. Вот вы утром выйдете на крыльцо, встретитесь с хозяйкой и по тому, что вы ей скажете или сделаете, селяне будут составлять свое впечатление о советских партизанах. Да и не только тут, в Березичах. Слух о том. что вы сделали, в тот же день облетит все соседние села. Тут каждая новость разносится, как по радио. Люди очень интересуются нами! Меня сегодня многие селяне спрашивали — кто эти девушки, что они у вас делают?

— А мне казалось наоборот, что народ здесь совсем другой и ничем не интересуется, — говорит Аня. — Не то что у нас. У нас как появится на селе новый человек — сразу же его окружат: «Кто, откуда?» А тут только поклонятся издалека: «Добрый день!» — и идут мимо, глаза в сторону.

— Да, люди сдержанные, но не безучастные. Они жили в таких условиях, что редко решались проявлять свой интерес. А война еще больше научила их осторожности. Но видели, как они несли все, что имели, нашим раненым? Тут народ… Вообще, товарищи, что вы знаете с местных людях?

И правда — что мы знали о местных людях? Должно быть, не очень много. Когда соединение шло в рейд с Черниговщины на Волынь, политотдел напечатал в походной типографии брошюру о западноукраинских селянах, о быте, экономике и политическом прошлом этого края, в котором мы находимся сейчас. Брошюру эту прочитал каждый боец. Политические руководители проводили беседы. Но до этого времени нам не часто приходилось бывать по селам. Я помнил, прочитавши книгу, изданную политотделом, что селяне здесь, в западных областях, довольно религиозные, очень почтительны к старикам. Кое-что я видел и наблюдал, когда пробирался селами, но можно ли сказать, что я уже знаю народ?

— Тут очень бедно живут, — говорит Аня. — Сразу бросается в глаза, что не только дети, молодежь, но и старые люди ходят босиком.

— Тут мало земли, кругом леса, — говорит Нюра.

— И земля плохая…

— Дело не только в том, что она плохая. И такой земли они не имели.

— Всюду панские имения, — вспоминаю я рассказ Стефана.

— Да, — говорит Дружинин, — у помещиков были тысячи гектаров, а у селян одна четвертая, даже одна шестая гектара на всю семью. Многие из хлеборобов были совсем безлошадные и без земли. Некоторые имели одну лошадь, один воз да плужок на деревянных колесах на два — три хозяйства.

Когда в 1939 году Красная Армия впервые пришли сюда. — продолжал комиссар, — и распределила панские поля между селянами, люди падали на землю, плакали и целовали ее. Они веками ходили по чужой земле, рождались на чужой земле, собственно, не на чужой, а на той, которую у них отобрали. Жили словно в воздухе. И когда советская власть вернула им родную их землю, они боялись поверить своему счастью. Пахали оглядываясь. А тут фашистское нашествие, и снова помещики. Но вот приходим мы, партизаны, опять возвращаем землю селянам, восстанавливаем советскую власть в тылу у врага, справедливость. Как же народу не интересоваться нами? Как только приезжаешь в село, на тысячи вопросов приходится отвечать. И вас, когда ближе познакомятся, будут расспрашивать обо всем. И на все вам придется отвечать.

Дружинин внимательно посмотрел на девушек.

— Вообще вам, медицинским работникам, чаше придется встречаться с населением, чем, скажем, подрывникам. Глядя на вас, селяне будут судить: кто такие партизаны, советские люди? Вы тут, на селе, политический авангард соединения. А разве это маленькая ответственность?

 

Воля к жизни

 

Не было часа, когда я смог бы заставить себя не думать о раненых и больных, оставшихся в госпитале под наблюдением Свентицкого.

К тому времени у меня окончательно определилось отношение к нему и как к человеку, и как к врачу. Он действительно ненавидел гитлеровцев и, насколько мог, добросовестно работал в нашу пользу. Преодолевая усталость, шел к раненым и больным, внимательно выслушивал и осматривал их. Но даже в самой этой внимательности было нечто чуждое нам — советским людям. Каждый больной может очень много рассказать о своих болезненных ощущениях. Свентицкий, как никто из нас, умел слушать рассказы о недомоганиях. Он не только внимателен к раненым партизанам, он любезен, я бы даже сказал — изысканно любезен. Там, где надо было бы сказать: «Ничего страшного у вас нет, через две недели будете на ногах» — Свентицкий осматривает больного с глубокомысленным, многозначительным видом, и на лице его написано: «О, да! Это сложный, серьезный случай!» Прикосновения его к больному настолько деликатны, словно больной — хрупкое создание, вроде комара, и его можно смять одним неосторожным движением пальца. Слушая больного, старик кивает головой с соболезнующим видом: «Так-так!» И в этом «так» слышится: «Ах, какое несчастье!»

Эта манера нянчиться с болезнью, преувеличенное «уважение» к болезни вызывает неловкость и у   меня, и у Кривцова. Раненые вначале живо откликаются на вопросы Свентицкого, радуясь случаю наговориться досыта о своих недомоганиях. Но скоро становятся угрюмыми, несловоохотливыми, им становится стыдно за себя, за свою слабость, и, вместе с тем, тревога их растет. Мысли их сосредоточены на болезни. А Свентицкий, слишком подробно поговорив с двумя — тремя ранеными, не успевает заняться остальными, и нам с Кривцовым приходится брать на себя его долю работы.

Откуда эта преувеличенно-слащавая любезность и неумение спланировать свою работу? От излишней чувствительности, от мягкости характера? О, нет! Я видел впоследствии такой стиль работы и у других врачей капиталистических стран. Они привыкли быть врачами для немногих. Они привыкли к мысли, что главное — не излечить болезнь, а угодить больному, бесцеремонно и любовно сосредоточенному на своих страданиях. Вместо того чтобы яростно ополчиться против болезни, эти врачи цацкаются с нею! Даже у лучших из них есть нечто лакейское, торгашеское в стиле их работы. Они привыкли не торопиться возвращать в строй своих больных. Наоборот! Ведь, чем больше «визитов», тем больше «гонорара». Этот стиль работы входит в кровь, становится привычкой, второй натурой, и дает себя чувствовать даже тогда, когда сам врач уже хочет от него освободиться.

Раздражали меня и консерватизм, научная робость Свентицкого. Я часто применял в нашем партизанском госпитале глухую гипсовую повязку в случаях тяжелых ранений с огнестрельными переломами бедра. Мы накладывали гипс непосредственно на рану, без всяких ратных прокладок, и я не снимал повязки до тех пор, пока кости не срастались. За все время моей работы у партизан не было ни одного случая, когда глухая гипсовая повязка не сыграла бы своей положительной роли в лечении раненых. Она спасала людей, уменьшала их страдания. Но Свентицкий испытывал неистребимый страх перед гипсовой повязкой.

— Это колоссальный риск! — говорил он. — Вы не можете видеть, что делается под гипсом. Нужно хотя бы прорезать окно в повязке, чтобы следить за раной…

— Зачем же лишний раз тревожить рану? И чего вы опасаетесь? Развития инфекции под гипсом? Но чтобы этого не случилось, надо тщательно обрабатывать рану, удалять из нее все посторонние предметы, омертвевшие ткани, а затем внимательно следить за самочувствием раненого.

— А откуда у вас может быть абсолютная уверенность, что в ране ничего не осталось? — возражает Свентицкий.

— Выдающийся советский хирург Сергей Сергеевич Юдин и его ученики применяли и применяют сейчас глухую гипсовую повязку во множестве случаев с огромным успехом, — отвечаю я.

— В заграничных клиниках этого нет.

— Но, Леонид Станиславович, почему вы уверены, что эти клиники лучшие в мире?

Свентицкий обиженно замолкает. Он врач с долгой практикой, с хорошей памятью, умело ставит диагнозы, и все же я тревожусь, когда приходится хотя бы на час оставлять на него раненых. Тем более на несколько дней! Чувствую большое волнение, подъезжая к нашему лесному госпиталю. Как будто целую вечность я уже не был здесь! Словно в дом родной возвращаюсь наконец.

Перехожу от койки к койке, от воза к возу. Все в порядке! Верило, Орлов, Полынь, Зубков, Москальцов, Стройнов — раненые, поступившие в госпиталь с тяжелыми осложнениями, с отеками, остеомиелитами, после тщательно проведенных операций чувствуют себя с каждым днем все лучше и лучше. Лица их свежеют, питаются они прекрасно, аппетит хорош на чистом лесном воздухе.

Шевченко и Горобец делают для исцеления больных не меньше, а пожалуй, и больше иного врача. Политрук и старшина всегда около раненых. Напрасно я волновался в Березичах. Пока коммунисты санчасти, наша маленькая, но сплоченная партийная организация на месте — ни один раненый не останется без ухода. Достаточно на полчаса опоздать на дежурство какой-либо сестре из отряда, Шевченко и Горобец бьют тревогу.

Федоров каждый день обходит больных и раненых. Он знает, кому из них лучше, что они сегодня ели, какое настроение у каждого. И никто из больных не вызывает опасений у командира. Никто, кроме Кривцова.

— Как Кривцов? — таковы первые слова, какие я слышу от Алексея Федоровича.

И я уже томлюсь вдали от Миши. Мне кажется — целая вечность прошла с тех пор, как я уехал от него. Не могу ждать утра. Ночью в темноте еду обратно в Березичи.

Кривцов слаб. Он с трудом поднимает свои исхудавшие руки. Вот Нюра на одну только минуту отошла от него, и он упрекает ее:

— Нюра, что же вы меня бросили!..

И тут же подшучивает над собой:

— Трудно с тяжело раненными, правда, Нюра? Капризный народ!

У него болят руки, ноги, и иногда он просит дежурную сестру:

— Потяните меня за руки. Они у меня совсем онемели.

Нюра привезла с собой вторую книгу «Анны Карениной». Кривцов часто просит:

— Почитайте мне вслух.

Нюра читает вслух. Корова мычит за окном.

— Нюра! — встрепенувшись, говорит Михаил Васильевич, — пожалуйста, подведите корову к окну, я хочу ее посмотреть.

Даже в капризах Миши чувствую его волю к выздоровлению. Безделье тяготит его. Преодолевая слабость и боль, он рассказывает сестрам о своих студенческих годах в Ленинграде. Я уверен, что Миша пойдет на поправку. Но на основании одних только предчувствий не имею права обнадеживать ни себя, ни других. На все вопросы Дружинина отвечаю:

— Пока ничего определенного сказать нельзя.

С волнением жду пятого дня после операции, когда инфекция разыгрывается особенно бурно. На перевязках постепенно вынимаю тампоны из раны Кривцова.

Вот и пятый день подошел. Аппетит у Миши нормальный. Температура повышена, но слегка. Предчувствия мои вырастают в радостную уверенность. Кривцов будет жить.

Что спасло его в таких тяжелых условиях? Может быть, то, что рана оставалась открытой? Может быть, слабость инфекции здесь, в деревенской глуши, среди сплошных лесов? А может быть, и то, что всем нам от всего сердца хотелось и обязательно нужно было, чтобы он остался жить. Он видел это, знал, и это укрепляло его волю к жизни.

 

В гостях у кумы

 

Кривцов поправляется, однако нести его в госпиталь пока нельзя. Мы остаемся в Березичах. Каждое утро в светелке хаты принимаем больных. Их становится все больше и больше. Многие приезжают из дальних сел.

Во время приема сестры наши сдержанны, молчаливы. Иной раз только заметишь, как побледнеет Нюра или как дрогнут у Ани губы при виде больного. После приема девушки дают волю своим чувствам. У Ани слезы на глазах:

— Тимофей Константинович, смотреть невозможно! До чего же это их немцу и паны довели!

Нам приносят бледных детей с просвечивающей кожей. с мягкими ногтями. Приходят взрослые в лохмотьях, кишащих насекомыми, с кровавыми расчесами на груди и боках, со струпьями на голове. У многих нет смены белья, а у иных и одной рубашки нет. Пыльная грубошерстная, заплатанная свитка надета на голое тело.

Нашим девушкам, выросшим в советской, колхозной Деревне, и не снилась такая нищета.

— В школе я читала много книг о крепостном праве, но не могла представить себе ничего подобного! — говорит Аня.

Владимир Николаевич, приезжая в Березичи, подолгу беседует с крестьянами. Они приходят к нему, и он заходит к ним в хаты.

— Не все больные решаются идти к вам на прием, — говорит Дружинин. — Некоторые стыдятся своей бедности, своих болезней. Не мешало бы пройти по хатам.

И вот мы идем по хатам. Земляные полы, черные, закопченные стены, низкие потолки. В одном из домов тяжелый запах мертвецкой охватывает нас у порога. Женщина, раненная в руку осколком авиабомбы, лежит в постели, рука ее, замотанная грязными тряпками, почернела. Вызываю санитаров с носилками нести больную на операцию.

Мы кладем ее на носилки, она спрашивает:

— Куда вы мене?

— Будем вас лечить…

— Не надо! У меня немае грошей заплатить за ликування.

В другой хате находим кучу полуголых, грязных ребятишек с опухшими лицами, руками и ногами. Нажмешь пальцем на ручонку — и остается ямка на теле, долго не заполняется. Среди пастозных детей девочка четырех лет — до сих пор она не умеет ходить, передвигается ползком.

— Що им исты — картопля, сама картопля и в зиму и летом, а то и картопли немае, — жалуется мать.

— А хлеб?

— Де его узяты! Було у нас з чоловиком два морга при панах и тоди дуже мало видали хлиба. Як пришли Советы, дали нам панську землю, стало шесть моргов у нас. Один год за всю нашу жизнь поели досыта хлеба. А потом пришли немцы, а с ними паны и Бендера, чоловика моего вбили и землю забрали. Теперь знов пришла советская, партизанская влада, знов дали землю, та де ж мени орати, сняты, як така забота на меня? Сама, скризь сама! Куда я пийду от них?

— А. яслей у вас нет в селе? — наивно спрашивает Аня.

— Яких таких яслей?

Однажды в центре села иду мимо маленькой хатки и вижу, как на току у навеса молотят цепами. Молотит беременная женщина. Захожу во двор:

— Здравствуйте!

— День добрый!

— Дайте мени ваш цип, будьте ласковы, — прошу я у молодицы.

Нерешительно и смущенно она отдает цеп. Подлаживаясь в такт, начинаю молотить. Молотим коноплю втроем: босой мужчина, пожилая женщина, тоже босая, и я.

Дети, шедшие за мной по улице, стоят у плетня и громко перешептываются:

— Молотит!

Так проходит в молчании несколько минут. Старик в белой рубашке ниже колен выходит из дому:

— Пан доктор, зайдите, отдохните, погуляйте з нами.

Вхожу в хату. Женщины суетятся, накрывают на стол.

Бегут к соседям за самогонкой, за посудой.

Низкая, темная хата с земляным полом. Большая русская печь с выступом для лучины. На гвоздике висит засаленная шерстяная шляпа с широкими полями — брыль. Босая старуха стоит около стола. Голова ее трясется. Но и бабушка хочет помогать принимать гостя. Темной, иссохшей рукой подвигает она ко мне тарелки, кланяется, приглашает:

— Кушайте, будьте ласковы!

Выпиваем со стариком и молодым человеком по чашке самогонки, закусываем квашеной капустой. Несут пирог, кашу с молоком.

— Извиняйте, пожалуйста, нет у нас других ложек.

— У моих родителей тоже были только деревянные ложки…

Спрашиваю молодого человека:

— Це ваша жинка?

— Эге!..

— Не надо, щоб она молотила. В ее состоянии то дуже вредно. При советской власти у нас женщины получают отдых от тяжелой работы и до родов и после родов.

— То в городах, — говорит старик, сидящий на почетном месте под иконой.

— Нет, теперь и в колхозных деревнях так же.

— У нас в семье того не может быть, — возражает старик. — Партизаны дали на нашу семью двенадцать моргов панськой земли, тут неподалеку за Стоходом, где бились позавчера, где клуня горела. А мужчина у нас на всю семью один — сын мой Гринько. Кто ж буде робыть, як не женщины? Я вже старый, ходить и то ледве-ледве можу.

Выпив с нами чарку, раскрасневшись и осмелев, молодица спрашивает меня:

— А у вас кто молотит, когда жинки болеют?..

— У нас теперь в колхозах цепами не молотят.

— А чем?

— Комбайнами… Молотилками…

— А це шо таке?

Объясняю, что такое комбайн, и спрашиваю молодицу:

— Как вас зовут?

Она смеется:

— Татьяна.

У нее милое круглое лицо. Волосы зачесаны на прямой пробор, белый платочек повязан «домиком», защипнут острым уголком над пробором.

— Дытына буде перва у вас?

— Перва.

— Як хочете назвать?

— Як буде дочка, — назовем Ольгой. А сын, — ще не знаем як. Приходите к нам на крестины.

— Добре, добре, обязательно прийду. Буду вашим кумом. Як то поется? — вспоминаю я слышанную в молодости полузабытую песню:

 

…И вода гуде,

А то кум до кумы

Борозенькой иде!!

 

Старик, размахивая рукой, подхватывает:

 

Кумочка и голубочка,

Свари мени судака,

Моя любочка!..

 

На другой день посылаю Аню проведать Татьяну. Аня рассказывает, вернувшись:

— Чувствует себя хорошо.

— Молотит?

— Нет. сегодня не заставляли.

Еще через день снова посылаю Аню проведать «куму». Аня возвращается быстро:

— Начались предродовые схватки.

Захватываем с собой все необходимое, идем принимать роды. Таня рожает трудно. В полночь принимаем девочку.

— Ольга появилась на свет!..

Рассказываю роженице, как кормить ребенка, как ухаживать за грудью. Утром Нюра идет к Татьяне, относит ей йод, марганец, бинты. После приема больных спешу к «куме».

Темно, неприглядно в хате. Курица ходит по земляному полу. Лики святых мрачно глядят с иконостаса. Тараканы шуршат по стенам. На низких дощатых нарах, на куче тряпья лежит Таня, качает за веревку люльку, подвешенную к потолку, и напевает: «Ходыть хлоп за рикой…»

— Таня, не надо трясти колыску. Так дитя закачивается и буде хворить.

Она послушно перестает качать люльку, берет дочь, прижимает ее к груди.

Босая старуха стоит около нас с трясущейся головой:

— Так-так! Так-так!

Непонятно — осуждает она меня или соглашается со мной. Скорее всего, плохо слышит и не совсем ясно понимает, о чем мы говорим.

 

Кондратюк и его корова

 

Наших девушек в Березичах называют «панянками». Интерес к ним огромный. Как это так: «образованные барышни», «помощницы доктора» и не гнушаются простой, черной работы, умело и быстро разжигают костры, стирают белье, моют полы. Ходят по хатам, обмывают, перевязывают больных, возятся с чужими детишками.

Вечер. Месяц поднимается над Стоходом. Сижу у раскрытого окна. Поля Глазок дежурит около Кривцова. Аня и Нюра на крыльце дома, окруженные юношами и девушками.

— И школа у самой вашей деревни? — спрашивает хлопец с любопытством.

— У самой деревни…

— А що робите литом, якщо нет занятий?

— А летом делаем дома то же, что и все — ходим на поле, в колхозе работаем. На огороде помогаешь маме, корову доишь.

— А сколько платить треба у школу?

— Ничего…

— Як ничего? Як то может буть?!

В головах местных селян не укладывается мысль о том, что образование и лечение могут быть бесплатными. Немецкие, австрийские чиновники и польские паны испокон века драли по восемь шкур с западноукраинского крестьянина. Выходил крестьянин собирать сухие ветки в лесу — плати. Проехал по мостовой — плати. Хочешь сделать операцию — веди быка. Мечтаешь учиться — припасай стадо волов. Держишь собаку, кошку — плати. Лишняя дымоходная труба — плати. Прорезал лишнее окно в хате — плати.

Больную из Угриничей, после вскрытия околопочечного абсцесса, муж каждый день привозит на перевязку. Больная быстро поправ


Поделиться с друзьями:

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.184 с.