Данные психиатрии о внутреннем мире шизофреников — КиберПедия 

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Данные психиатрии о внутреннем мире шизофреников

2020-02-15 119
Данные психиатрии о внутреннем мире шизофреников 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

По-видимому, у каждого психиатра, который в исследовании больных опирается не только на явные симптомы и ставшие для него ясными и определенными понятийные категории, по, выходя из этих рамок, умозрительно приходит к философской ориентации на совокупную экзистенцию человека, время от времени возникают такие впечатления, которые он не может сформулировать, и говорить о которых ему не совсем удобно, поскольку все остается неопределенным и неясным. Речь идет, как правило, только о шизофренических больных в острых фазах и в самом начальном периоде заболевания, то есть в продромальной стадии и в первом остром периоде. В сравнении со Стриндбергом и Сведенборгом, это больные совсем другого типа; позднее они могут впасть в состояние тяжелого слабоумия или во всяком случае длительного оглушения. Кажется, что у таких больных словно бы открывается некая метафизическая глубина. Однако для нас речь при этом идет о впечатлениях, которые трудно зафиксировать. Мы можем попытаться описать их, но сделать это удается лишь очень непрямым путем.

Складывается такое ощущение, словно бы в жизни этих людей им когда-то что-то мимолетно открылось, вызвав трепет и блаженство, чтобы затем, оставив по себе некоторые реминисценции, завершиться неизлечимым слабоумием конечного состояния. Не раз сообщалось, что в начале заболевания эти люди столь потрясающе играли на фортепиано, что слушатели вынуждены были признать: ничего подобного они не переживали никогда. Возникают и художественные произведения в области поэзии и живописи — почти всегда, впрочем, незначительные, но тем не менее для исследователя это знак пережитого глубокого возбуждения. Само проживание жизни становится более страстным, безоглядным, аффектированным, безудержным и естественным, но в то же время и более непредсказуемым, демоническим. Словно какой-то метеор появляется в этом мире с зауженным человеческим горизонтом, и прежде чем окружающие успевают полностью оправиться or изумления, это демоническое существование уже оканчивается психозом или самоубийством.

Естественно, среди всей массы аналогичных больных люди, выделяющиеся такой глубиной, редки. Хотя мировоззренческая ориентация, проблематика, род занятий часто сохраняются, однако только изначальный талант может и в психозе быть значительным и давать общепонятное выражение совершенно субъективным в остальном переживаниям. Но даже и такое выражение в отсутствие изначальной идеи, получающей в психозе развитие, в большинстве случаев будет, очевидно, грубым, в нем будет больше чувственного, чем сверхчувственного, больше страха, чем религиозного трепета, больше эйфории, чем метафизического блаженства. Мы, впрочем, здесь и не рассматриваем то, что встречается наиболее часто; но, в любом случае, люди, которые в начале психоза представляются нам глубокими, не слишком редки.

Мы говорим о фактах действительности, которые следует, по возможности, определить и сделать умопостижимыми; мнение же о том, что все это «чисто субъективно», справедливо в отношении всех психических явлений. Даже страх чисто субъективен, объективны лишь величина зрачков, выражение лица и т. д. Уже понимание выражения лица как выражения страха является субъективным. Точно так же и в рассматриваемом субъективном мировоззренческом переживании объективно то, что сказано, и то, что сделано, например, стихотворение, взятое в его форме и содержании. Здесь речь идет прежде всего о понимании, то есть о том, чтобы чисто внешнее предстало для нас внутренним. Но это внутреннее как факт можно понять лишь в его объективном выражении. А для формулировок нужны категории. Мы говорим о чувствах, о восприятиях, о содержании и т. д. Но чтобы описать то, что имеется в виду, мне кажется целесообразным еще одно представление — без претензий вывести из него какие-либо дальнейшие следствия. Когда мы рассматриваем жизнь души, мы видим субъективное, например, чувства, и объективное — ту предметность, которая понимается, подразумевается, воспринимается душой. Таким образом, при анализе существующего мы имеем не только реальность, но — в ней — еще и постигающий ее мир духовного, причем это духовное существует отчасти объективно, в противостоянии реальности. Так вот, можно представить себе, что существует некое субъективное духовное, что дух есть нечто вечное или вневременное, открывающееся во временной экзистенции в формах, которые психология подводит под одно понятие и, не различая, называет чувствами или эмоциями. И вот это демоническое существование, это вечное преодоление и всегдашняя наполненность, это бытие в ближайшем отношении к абсолютному, в блаженстве и трепете и, несмотря на это, в вечном беспокойстве, — совершенно независимо от нас проявляется психозом. То есть складывается такое впечатление, словно бы это демоническое, которое в здоровом человеке приглушено, упорядочено, включено в долгосрочную целенаправленную деятельность, может в начале душевной болезни с огромнейшей силой прорваться на поверхность. И не то чтобы это демоническое, этот дух был болезненным: он вне противопоставления здоровый-больной, но болезненный процесс создает повод и условия для такого прорыва — пусть даже только на короткое время. Душа словно бы расслабляется и на время этого расслабления открывает свою глубину, чтобы затем, когда это расслабление закончится, окаменеть в хаосе и разрушении.

У Стриндберга и Сведенборга новые переживания имеют предметный характер. Там, где в них есть глубина, она существует в предметном, осязаемом (и, кстати, как раз поэтому столь плоское и гротескное впечатление производят те места, где глубины у них нет). У тех больных, которых мы будем рассматривать далее, эта новая глубина — нечто совершенно субъективное, нечто пережитое и вторично опредмеченное в творческом выражении (в форме, образе, понятии, сравнении), но не изначальное и никогда не становящееся целостным. Это соответствует типологическому различию: Стриндберг никогда не доходит до спутанности, несмотря на все обилие предметностей, возникающих в элементарных феноменах, его функции психической жизни везде остаются незатронутыми, тогда как у больных, глубина которых — в субъективном переживании, в вовлечении всей души, впоследствии оказываются нарушенными сами эти функции, и такие больные — в непсихиатрическом смысле — совершенно сходят с ума.

Если мы хотим получить несколько более отчетливые представления, нам не следует рассчитывать на клинические наблюдения обычных больных, мы должны искать исключительных духовно творческих людей, заболевших шизофренией. К таковым относятся Гельдерлин и Ван Гог. У них шизофренический процесс завладевает духовной экзистенцией, создает в ней впечатления и образы, которые целиком вырастают из этой духовной экзистенции и которые потом, быть может, кажутся, исходя из нее, постижимыми, но без шизофрении эти проявления не были бы так ярки. Важно, что у нас есть для сравнения две личности, ибо общее и типическое можно почувствовать только в сравнении. Однако надо сразу признать, что достичь полного проникновения в то, что ощущается как существенное, нам не удалось.

Всему сказанному соответствует воздействие работ таких больных; в них их душевное волнение выплескивается наружу со страстной непосредственностью — хотя и подчиненной воле сохраняющейся дисциплины, которая у этих больных может достигать необычайной силы (соответственно мощи дисциплинируемого непосредственного). Содержание у Стриндберга и Сведенборга, будучи чисто предметным, общепонятно. В то же время понимание больных субъективного переживания само несколько субъективно в отношении формы, ритма, изображения. Можно переживать глубокое «значение», которое при этом остается невыразимым. Воспринимающий может быть потрясен, хотя не все будет ему ясно. То, что для объективного, предметного анализа «бессвязно», может тем не менее являться глубоко значительным субъективно.

Вполне мыслимо, что, руководствуясь психиатрическими представлениями, в каком-нибудь стихотворении можно обнаружить неестественность, стереотипы, отсутствие упорядоченности, бессвязность, словотворчество и т. д., но в то же время попытка понимания позволит ощутить в нем нечто внутреннее, уловленное смещением психических функций и выраженное во внешнем.

По поводу этой связи субъективной глубины с начинающейся душевной болезнью можно было бы высказать такие соображения: вообще, в этом мире противоположности часто связаны друг с другом так, что ценностно-позитивное должно искупаться соответственной мерой ценностно-негативного. Быть может, величайшая глубина метафизического переживания, ощущение абсолютного, священного и благодатного дается в сознании восприятия сверхчувственного лишь тогда, когда душа расслабляется настолько, что после этого остается уже в качестве разрушенной.

 

ГЕЛЬДЕРЛИН

 

Существующая патография Гельдерлина, написанная Ланге, чрезвычайно добросовестна во всем, что касается психиатрии. Согласно Ланге, у Гельдерлина (род. в 1779 г.) в 1800 году обнаруживаются ранние признаки начинающейся шизофрении, которые в 1801 году приобретают совершенно отчетливый характер. Летом 1802 года душевная болезнь становится очевидной для окружающих. В 1806 году из-за слишком участившихся состояний возбуждения его вынуждены поместить в клинику. В 1807 семья вновь забирает его; в конечном состоянии он проживает до 1843 года.

Из имеющегося богатого материала мы для наглядности воспроизведем, следуя Ланге, лишь немногое. В 1800 году у Гельдерлина появляется необычайная раздражительность. Он переживает упадок работоспособности, проводит «много хороших часов в полубессмысленной задумчивости». У него нередки состояния «какого-то оглушающего беспокойства», часто он чувствует себя «слишком рассудительным и замкнутым», «часто — как лед». У него возникает чувство отчужденности и одиночества. В марте 1801 года он пишет своему брату характерное письмо: «Я чувствую, что мы уже не так любим друг друга, как раньше; это началось давно, и виноват в этом я. Я первый взял этот холодный тон… меня охватило какое-то неверие в вечную любовь… я боролся до смертной усталости, чтобы удержать ту, более высокую, жизнь в вере и созерцании, да, я боролся, испытывая страдания, которые, судя по всему, превосходят своею силой все прочее, что только способен выдержать человек с твердостию железа. В конце концов, поскольку сердце было надорвано более чем с одной стороны, но все же держалось, я не мог избежать того, чтобы не втянуть себя — теперь уже и мыслями — в то злое отчаяние, которого вся загадка — что более важно: животрепещущее или вечное — так легко решается одним ясным взглядом». Между апрелем и июнем 1802 года — Гельдерлин был тогда домашним учителем в Бордо — он впадает в состояние возбуждения. Гельдерлин оставляет место и, ошеломленный и внешне опустившийся, возвращается домой; у него явные признаки безумия. Следуют состояния возбуждения с проявлениями жестокости. В 1803 году Шеллинг пишет о нем: «Дух совершенно расстроен… в полном отсутствии сознания… отталкивающе пренебрегает своей внешностью… Поведение помешанного… тих и обращен в себя».

Хронология болезненного процесса должна быть рассмотрена с точки зрения психиатрии и вне какого бы то ни было соотнесения с той или иной оценкой творчества. Указанием на начало заболевания может служить лишь такое явное видоизменение психической жизни, которое в результате сравнения с аналогичными случаями может быть признано типичным. Духовное творчество рассматривается обычно само по себе, без исследования его генезиса, доступное, понятное, оцениваемое в его чисто качественной наглядности. Такая установка порождает вопросы не о фактах действительности и взаимосвязях, а о жизненном значении духовных творений для человека, познающего и усваивающего их в данный момент. При этом определяющей не обязательно должна быть, скажем, интенция творящего, более того, опыт показывает, что произведения искусства могут в будущем оказывать воздействие и приобретать ценность совсем не в том плане, в каком они задумывались их творцом. В этих случаях они воздействуют как бы в качестве созданий природы. Такая установка (и оценка) сама по себе столь же оправданна, сколь и уязвима. Ее не затрагивают — если она подлинна — никакие исследования познающего (которые ограничиваются фактами действительности и генезисом, хотя предпосылкой и для них является понимание возможных воздействий и опыт таких воздействии), потому что он просто не может задавать вопросы о том, что не является его предметом. И если мы теперь вообще генетически связываем духовное творчество с болезнью, то это не затрагивает самоочевидности того, что дух заболеть не может, что он принадлежит некоему бесконечному космосу, сущность которого при определенных условиях проявляется в действительности лишь в особых формах Как больная раковина порождает жемчужину, так шизофренический процесс может породить неповторимые духовные IBO-рения. И как мало тот, кто любуется жемчужиной, думает о болезни раковины, так же мало тот, кто впитывает животворящую для него силу художественных творении, думает о шизофрении, которая, быть может, была условием их возникновения. Но тот, кто стремится к познанию, гот спрашивает о генезисе и взаимосвязях и не позволяет нигде ставить пределы своим вопросам.

Вне всяких сомнений, произведения Гельдерлина, относящиеся к 1801–1805 годам, возникли в то время, когда Гельдерлин был болен шизофренией. Расхождения в опенках этих произведений вызывают удивление. Не привлекавшие к себе особого внимания в течение ста лет, опубликованные посторонними людьми, поздно, неполно и с искажениями, в наше время оцененные Ланге в сравнении с ранними произведениями Гельдерлина как явно малозначительные, поскольку они несут на себе отпечаток психоза, — они объявляются фон Хеллингратом «сердцевиной, стержнем и вершиной творчества Гельдерлина, его истинным завещанием». Позиции этих двух сторон, приводящие к взаимоисключающим оценкам, отнюдь не везде несогласуемы в отношении фактов, которые обе стороны рассматривают и кладут в основу своих оценок. Ланге, возможно, прав, когда он причинно связывает изменения в сфере поэзии с психозом, а фон Хеллинграт — когда он эти изменения констатирует, не касаясь психоза вообще.

Возникает вопрос, произошло ли в поэзии Гельдерлина, начиная с 1801 года, некое изменение, придавшее ей в целом, так сказать, шизофреническую физиономию. Вначале следует полностью отвлечься от всякою содержания; следует рассмотреть воздействие слов, словоформ, словосочетаний, собственно жизнь поэтического произведения. Категории психиатрии в ее сегодняшнем состоянии слишком грубы, чтобы с их помощью можно было проанализировать произведения Гельдерлина, созданные в первые годы его заболевания шизофренией Наоборот, это психиатрия должна учиться на таких уникальных случаях, как случаи Гельдерлина и Ван Гота. И для этого надо прежде всего выслушать знатоков языка и языковых возможностей, причем таких, которые владеют понятийным аппаратом для соответствующего анализа. Они могут обеспечить понимание того, что именно было непосредственно пережито, а что — добыто работой души. При этом выстроить здесь объективное доказательство трудно, ибо для того, чтобы что-то выявить, нужно предварительно уже достичь некоторого определенного понимания, и какая-то чисто рациональная трактовка содержания здесь отнюдь ничем не поможет Но и постижение того, что уже выявлено, возможно лишь для эстетического понимания, а не для «научного», ищущею объективные характеристики, которые предполагается сосчитать и измерить. Не исключено, что последнее иногда возможно, однако и в этом случае должен быть понят «смысл», иначе все эти характеристики останутся непостигнутыми, неинтересными внешними подробностями, имеющими чисто количественный характер и не отражающими никакой специфики. Психиатры своими негативными ценностными суждениями часто неоправданно облегчают себе жизнь. Быстро определить что-то как «непонятное», «следовательно, безумное», назвать что-то пустым, тривиальным, неестественным, спутанным — вес это очень сомнительно. Это может быть и справедливо, но всегда интереснее попытаться увидеть какое-то позитивное проявление, что-то понятное, наполненное, функционирующее, ибо только на этом пути можно продвинуться дальше, тогда как после упомянутых негативных оценок все быстро заканчивается. В анализе Ланге мы находим отнюдь не только такие суждения, напротив, он с полной объективностью пытается уловить особенности изменения языка Гельдерлина, констатируя, например, участившееся использование субстантивации прилагательных и инфинитивов или участившееся использование слов-вставок, всех этих «однако», «то есть», «вообще» и г. п., хотя при этом и остается неясным, действительно ли эти слова использованы как вводные.

Сели мы теперь поинтересуемся тем, что говорят об этом изменении специалисты, то мы обнаружим значительно более поучительные замечания. Здесь следует указать на прекрасные исследования фон Хеллинграта, в которых он плодотворно использует различие между гладкими и шероховатыми сочетаниями слов или сравнивает раннюю и позднюю редакции одного стихотворения. Но на вопрос, был ли в этом изменении, начавшемся приблизительно в 1801 году, некий скачок, как бы окутавший все последующее такой общей атмосферой, которая отсутствовала во всей прежней поэзии Гельдерлина, фон Хеллинграт отвечает, что вплоть до краха, происшедшего примерно в 1805 году, все время шло непрерывное развитие, абсолютно постижимое в чисто духовном плане. Того же мнения, по-видимому, придерживается и Дильтей. О гимнах, вышедших под заглавием «Песни ночи», Дильтей пишет: «Это венец последней эпохи Гельдерлина; свершается судьба, которая вела все его поэтическое развитие к полному освобождению внутреннего ритма чувств от стихотворных метрических форм, однако последний шаг в этом развитии был сделан им на пороге безумия». Дильтей считает, что «воплощение отдельных картин» содержит «некую собственную независимость и энергию». «В тех сумерках, которые на него спустились, герои и боги начали приобретать чудовищные размеры и фантастические формы… И его язык, сохраняя свою изобразительную силу, доходит до странного и эксцентричного. В нем какая-то неповторимая смесь болезненных черт с чувством нового стиля лирического гения». В качестве примера Дильтей приводит стихотворение «Половина жизни» (которое, кстати, удивительно напоминает картину Ван Гога):

 

«От желтых груш пятниста

И в розах утопает

Земля в океане.

Вы, лебеди милые,

Пьяны поцелуями,

Головы окунаете

В воду священноразумную.

Горе мне, где я возьму, когда

Зима наступит, цветы и где —

Солнечный свет

И тени земные?

Стены стоят

Безмолвны и холодны, и на ветру

Знамен дребезжанье».

 

Поскольку я не специалист, удержусь от оценок. Хотя при чтении четвертого тома издания фон Хеллинграта я везде (за исключением ряда стихотворений в начале тома, относящихся к 1800 или к концу 1799 года) даже в языковых, формальных моментах ощущал некую иную атмосферу, но у меня нет средств объективировать это ощущение. Этот вопрос следовало бы поставить перед специалистами — действительно ли упомянутое освобождение от стихотворных метрических форм присутствовало в том же самом «смысле» уже до 1801 года, а если это не так, то в чем следует видеть подготовку этого будущего освобождения. Дильтей констатирует его в «Песнях ночи», которые однако написаны уже во время болезни. Само собой разумеется, такой скачок не является абсолютно внезапным; впрочем, и тяжелое психическое заболевание, которое в самом деле означает некий скачок и полную смену направления развития, возникает путем очень медленных переходов. Еще только начавшись, болезненный процесс в отдельные моменты уже дает сильные вспышки, но потом, кажется, совсем исчезает, до тех пор пока первый сильный шуб все не изменит.

Но и тогда, когда полное изменение всей атмосферы представляется скачкообразным, это не обязательно должно связываться с шизофреническим процессом. В качестве примера можно указать на то, как в жизни большого художника совершаются шаги в выработке принципиально нового стиля. На это мне могли бы возразить, что временное совпадение развития нового стиля с кривой прогрессирования болезни по всей вероятности указывает на наличие некой связи, и что быстрота этого развития в зрелом возрасте (в возрасте наступления половой зрелости и в первые последующие годы возможности совсем иные) и определенный параллелизм между прогрессированием болезни и прояснением нового духа дают аналогичные вероятностные указания.

Только на основании таких внешних доказательств, полученных путем сравнения с другими случаями, нам и приходится ставить вопрос о том, может ли быть показано существование «специфически» шизофренического. Причем это «специфическое» совсем не обязательно должно встречаться у всех больных и может оказаться ясно выраженным только в редких — или даже совершенно уникальных случаях. Приложение к поэзии Гельдерлина грубых психиатрических категорий неплодотворно. Но, возможно, свойства этой поэзии могли бы помочь в понимании глубинной сущности шизофренического больного (хотя бы только одного особого типа, относящегося к этой обширной группе патологий) и сделать более наглядно наполненным само это понятие.

Начиная с 1805–1806 годов, в поэзии Гельдерлина еще раз происходит коренное изменение, и вновь путем медленных переходов. Стихотворения становятся теперь более простыми, более детскими и даже более пустыми. Возникают случайные ритмы и пусто-звонкие формы; часто эти стихи трудно понять, даже прилагая максимальные усилия. Вот один — еще понятный — пример: стихотворение «Весна».

 

«Оставил человека дух тревожный,

Весна уже цветет, все делая роскошным,

Зеленые поля чудесно расстилает —

И вот уже ручей по ним бежит, сверкает,

И склоны гор стоят, покрытые лесами,

И благодатный дух простора над полями…»

 

и т. д.

Вплоть до самого конца его дней время от времени появляются и совершенно ясные, потрясающие своей скромностью короткие стихи:

Фрагмент

 

«Мирские радости, как вы приятны были!

Утехи младости давно, давно уплыли,

В апрель и май, в июль вернуться невозможно,

И я теперь ничто, и жизнь моя ничтожна».

 

Трудно понимаемые, спутанные отрывки, не содержащие переходов и связующих элементов, ряды мыслей и картин, представляющиеся случайными («некогерентными») или даже содержащие бессмысленные повторения и перестановки слов, все еще не опубликованы, поскольку их аутентичная публикация, по-видимому, едва ли возможна.

Остановимся теперь на некоторых доступных пониманию моментах изменения поэзии Гельдерлина, то есть на таких, которые либо содержательны, либо обнаруживают связь с переживаниями поэта.

1. Представление о себе. У Гельдерлина рано появилось сознание своего поэтического призвания; в поэте, в пророке и в герое он видит проявления одного и того же божественного начала. Деяния героя стоят для него в одном ряду с призванием поэта: «Ранее всего прочего примем со всею любовию и со всею серьезностью великие слова homo sum, nihil humani a me alienum puto; это не должно сделать нас легкомысленными, это должно сделать нас искренними перед самими собой, и прозорливыми, и терпеливыми перед лицом этого мира; но тогда и не позволим же помешать нам никакой болтовней о вычурности, преувеличении, тщеславии, странности и т. д., не позволим помешать нам бороться изо всех наших сил и со всей проницательностью и нежностью стремиться установить более свободную и глубокую связь между нами и другими, и со всем человеческим — будь то в художественном изображении или в реальном мире; и если царство тьмы ворвется к нам силой, мы бросим наше перо под стол и во имя Божие пойдем туда, где нужда будет больше всего и где мы будем нужнее всего» (январь 1799). «Если так суждено, мы разобьем наши несчастные скрипки и совершим то, о чем мечтали художники».

Хотя Гельдерлин с юности был уверен в своем призвании поэта, но он постоянно испытывал трудности, чувствовал себя неспособным разобраться в реальной действительности и жаловался на современный ему мир. Проиллюстрируем сказанное фрагментами его писем. Примерно в 1793 году он пишет: «Святая цель моих стремлений и моей деятельности в том, чтобы заронить в нашем веке те зерна, которые созреют когда-нибудь в будущем. Поэтому, я думаю, и получается так, что я с несколько меньшей теплотой отношусь к отдельному человеку». 1798 год: «Очевидно, я слишком рано устремился вовне, слишком рано устремил взгляд к великому и, наверное, должен буду, покуда живу, за это расплачиваться; едва ли мне что-то вполне удастся, ибо я не позволил природе во мне вызреть в покое и непритязательной беззаботности… Я хотел бы жить искусством, к которому привязан душой, а должен что-то все время делать среди людей, которые мне часто обременительны до глубины души… Но ведь уж многие, рожденные быть поэтами, канули. Климат, в котором мы живем, не для поэтов. Поэтому из десятка подобных растений изредка расцветает одно». 1799 год: «… потому что это, быть может, несчастное сродство с поэзией, к которой я со дней моей юности неизменно и с добросовестным усердием стремился сквозь все так называемые «более основательные» занятия, все еще живо во мне и, судя по тем опытам, которые я произвел над самим собой, останется во мне, покуда я живу». 1799 год: «Каждый день я вынужден вновь призывать исчезнувшее божество. Когда я думаю о великих людях великих веков, — как они ощущали вокруг себя священный огонь и все мертвое, древесное, всю солому этого мира обращали в пламя, которое вместе с ними взлетало к небу, а потом — о себе, — как часто я, мерцающая лампадка, брожу по миру и выпрашиваю капельку масла, чтобы еще немножечко посветить в ночи — о! странный озноб пробегает тогда по моим членам, и я тихо кричу самому себе ужасные слова: живой труп!» 1799 год: «Я глубоко сознаю, что дело, которым я живу, благородно, и что оно целительно для людей, когда доведено до верного выражения и формы. И если даже мое внутреннее никогда не обретет по-настоящему ясного языка и не будет исчерпывающе высказано — ибо ведь тут многое зависит от счастия, то все же я знаю, чего я хотел — и что я хотел большего, чем об этом можно догадаться, судя по видимости моих духовных попыток…»

Осознание ирреального в себе и своей неприспособленности к миру постоянно возвращается. 1795 год: «Это неудовольствие самим собой и тем, что меня окружает, вытеснило меня в абстракцию». В 1796 году он признается, «что при всяком новом знакомстве исходит из какой-то иллюзии, что он никогда не научится понимать людей, не пожертвовав своими золотыми детскими предчувствиями». 1798 год: «Ах! мой дух уже в ранней юности спрятался в себя, испуганный этим миром, и я все еще страдаю от этого. Есть, впрочем, такая лечебница, в которой каждый неудачливый поэт вроде меня может укрыться с честью, — философия… Мне не хватает не столько силы, сколько легкости, не столько идей, сколько нюансов, не столько какого-то основного тона, сколько многообразия стройных тонов, не столько света, сколько теней, и все это — по одной причине: я слишком робею пошлости и привычки действительной жизни… И не потому я робок, чтобы я боялся, что эта действительность помешает мне в моем эгоизме, но я робок, ибо я боюсь, что эта действительность помешает мне в том внутреннем участии, с которым я тщусь присоединиться к чему-то другому; я боюсь, что эта жизнь, теплящаяся во мне, вмерзнет в ледяную историю дня…» 1799 год: «В том, что я говорю и чем занимаюсь, я часто тем более неловок и несуразен, что я, как гуси, вязну плоскими лапами в современной воде и неспособен взлететь к небу Эллады».

Но во время болезни это подвижное и страдающее самосознание Гельдерлина постепенно становится — потрясающий факт! — твердым и суверенным, причем в это же время его поэзия в самом деле обращается уже не к действительному миру; теперь этот одинокий, все меньше ощущающий свое одиночество, переносит ее в некий вневременной мир, вырастающий в нем на почве крайнего напряжения между потрясающими душу образами и энергичной упорядочивающей их силой. Это развитие также можно проиллюстрировать рядом его хронологически следующих друг за другом высказываний. 1800 год: «Тогда я пойду, куда должно идти, и в конце наверняка скажу: я жил! — и если это не гордыня и не иллюзия, то, наверное, я смогу сказать, что постепенно, продвигаясь шаг за шагом, благодаря испытаниям моей жизни, я стал уверенней и тверже». 1801 год: «Делая мое дело, и я в меру человеческих сил исполню предназначенное мне на этой земле и, пройдя сквозь испытания моей юности, еще буду удовлетворен». 1801 год: «Я чувствую наконец, что только в полной силе — полная любовь; это поразило меня в те мгновения, когда, совершенно чист и свободен, я вновь осмотрелся вокруг. Чем уверенней человек в себе, и чем собранней он в вихре своей жизни, и чем легче он от подчинения чужой воле возвращается вновь к своей собственной, тем светлее и зорче становится его взгляд и тем больше открывается его сердце для всего, что ему в этом мире легко, и тяжело, и велико, и любо». Теперь, после начала шизофрении, греческое становится для него, можно сказать, реальным, экзистенциальным — в той мере, в какой греческое содержание еще играет какую-то роль. Его гимны, написанные свободным стихом, с живой силой, не стесненной традиционными формами, создают реальный для Гельдерлина мифический мир только из его с трудом дисциплинированных видений и непосредственной чувственности — без всякой оглядки на современников и действительность. Эти гимны кроме того являются для него исполнением его высшего поэтического предназначения. Однажды он сказал, что «содержание должно непосредственно относиться к отечеству или к времени». Какие бы мучения ни испытывал поэт в процессе болезни и как бы сильно ни задевали его реальные нужды действительности, теперь это уже не имеет для него большого значения; он живет только своей работой, ничего кроме нее не видит и переживает в ней такой подъем, который в той же мере понятен, в какой может быть причинно связан и с шизофреническим эйфорически-метафизическим возбуждением. Так создаются те последние стихотворения, которые возникают в медленных переходах после стихотворений еще свободного от болезни времени; после них — тоже в медленных переходах — возникают уже упоминавшиеся стихи-руины позднего периода.

`

 

`

 

`

2. Мифологическое мировоззрение. В мировоззрении Гельдерлина с ранних лет присутствует глубокое сознание родства человека с природой, с эллинским, с божественным. Эти три мира для него, в конечном счете, — один триединый мир. Это мировоззрение, вначале полное тоски, разлада, страдания и отдаления, в ходе шизофренического процесса становятся более живым, непосредственным, наполненным, как бы вознесенным в более общую, объективную, имперсональную, вневременную сферу. Он переживает некую мифическую реальность, в которой так называемая действительность натуралистически ориентированного человека не отделена от присутствия абсолютного, божественного; благодаря этому тоска убывает, а наполненность растет. И в то время как Гельдерлин становится таким образом в себе самом совершеннее и к своему миру ближе, для других он становится все более чужд. Некоторые фразы в одном из его писем к Б¨лендорфу (декабрь 1802 года) наглядно показывают, как Гельдерлин видит теперь мир, тот мир, который находит объективное выражение в его гимнах: «Давно не писал я тебе; я был это время во Франции и видел печальную и одинокую землю: хижины и редкие красоты Южной Франции, мужчин и женщин, выросших в страхе патриотических сомнений и голода. Этот мощный элемент — огонь небес и тишь людей, и их жизнь на природе, и их ограниченность и довольство — постоянно волновал меня, и, повторяя вслед за героями, я мог бы, пожалуй, сказать, что меня поразил Аполлон. В областях, граничащих с Вандеей, меня интересовало то дикарское, воинственное, чисто мужское, которого глаза и члены непосредственно проникнуты светом этой жизни, которое в чувстве смерти ощущает себя, как в какой-то виртуозности, и утоляет в нем свою жажду знания. Эстетическое начало этих южных людей, лежащее в руинах античного духа, сделало мне ближе собственно суть эллинов; я познакомился с их натурой и с их мудростью, с их телами, со способом их произрастания в их климате и с тем уставом, по которому они оберегают свой озорной дух от элемента насилия… Родная природа захватывала меня тем больше, чем больше я ее изучал. Гроза — не только в своем высшем проявлении, но, в том же самом смысле, как власть и как образ, — и в остальных небесных формах; свет, в своем воздействии национально-образующий и, в качестве принципа того, что для нас что-то свято, предопределяющий нашу судьбу; его поступь в приходе и уходе; характерный облик наших лесов и встреча в одной местности разнохарактерных природных ландшафтов, так что все святые места земли, соединившись, возникли в одном месте, а философский свет — в моем окне, — вот что теперь составляет мою радость…» Гельдерлин испытывал страстную потребность ощущать далекую Грецию как близкую реальность и свои представления о божественном не как заимствованные, а как реальные, естественные для него и для нас. В этом, отчасти, причина волшебного воздействия его поздних гимнов. Похоже, что позиция Гельдерлина сознательна. «Я думаю, — пишет он в конце того же письма, — что мы не только не будем комментировать поэтов прежних времен, но что вообще манера пения приобретет какой-то иной характер, и нас поэтому не услышат до тех пор, пока мы не начнем вновь, после греков, петь традиционно и естественно, то есть собственно оригинально». Такое развитие может, вообще говоря, представляться совершенно понятным с точки зрения исходных устремлений Гельдерлина, но этому развитию способствует то, что — во многих случаях — спонтанно возникает при шизофрении. Понимающее постижение с точки некоего духа Гельдерлина и каузальное постижение с точки зрения болезни не противоречат, а дополняют друг друга. Болея шизофренией, человек способен наполнять смыслом данности болезни и использовать их в связи со своей духовной экзистенцией. Шизофрения в себе не есть что-то духовное, многие люди, болеющие ею, не подвержены особому мировоззренческому возбуждению — хотя оно при этой болезни в самом деле встречается сравнительно часто; весь вопрос в том, что за фундамент шизофрения расшатывает, какие уже прежде существовавшие человеческие потенции она пробуждает для столь безусловного, ни перед чем не останавливающегося развития, чтобы после такого вообще невозможного для здорового человека расцвета все уничтожить. Поэтому для того, что оказывается пережитым и возможным в шизофрении, решающую роль играет исходная личность. В то же время часто случается, что больные, прежде бывшие зашоренными, узко прагматичными людьми, в начале заболевания переживают метафизическое возбуждение. Здесь приходится предположить, что соответствующие невидимые ростки подспудно присутствовали уже раньше. Но го, что при этом происходит, яснее всего видно на примерах таких личностей, как Гельдерлин и Ван Гог; а на основе этих случаев мы путем сравнения можем понять и неспособных к самовыражению бездуховных больных. У шизофреников наблюдается формирование собственных мифов, которые для них самоочевидны и бесспорны и которые часто принимают известный вневременной характер. Сравнение этого шизофренического содержания с содержанием снов и известных из истории мифов обнаруживает любопытные параллели.

3. Внутреннее напряжение. В развитии поэзии Гельдерлина наблюдается два переломных момента. Первый — примерно в 1801 году, на границе здоровья и болезни, второй — примерно в 1805–1806 годах, уже в ходе болезни. Время между этими двумя граничными точками наполнено борьбой между разлагающими, возбуждающими, изменяющими функции силами болезни и дисциплини<


Поделиться с друзьями:

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.06 с.