XXX. «de profundis» на берегу моря — КиберПедия 

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

XXX. «de profundis» на берегу моря

2019-08-03 162
XXX. «de profundis» на берегу моря 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Когда граф де Пангоэль в сопровождении старого слуги появился на пороге башни, похоронная процессия уже миновала две трети аллеи и до слуха графа начали долетать самые высокие ноты скорбного псалма, который пел священник и подхватывали шедшие за гробом.

Едва заслышав это пение, Эрве упал на колени, граф же остался стоять; он едва слышно вторил Эрве: погребальный гимн словно замирал у него на губах.

Когда до башни оставалось не более двадцати пяти шагов, священник знаком приказал несшим гроб остановиться.

Остановились и крестьяне.

Похоронная процессия замерла, пение стихло.

Священник отделился от толпы и подошел к графу. Тот попытался сделать хотя бы несколько шагов навстречу, но не мог оторвать ноги от земли.

По бледности, заливавшей его лицо, Эрве понял, что творится с хозяином. Он двинулся было с намерением подать руку и помочь несчастному отцу сойти с места, к которому его будто пригвоздило горе, а в случае необходимости поддержать его. Но хозяин жестом приказал ему оставаться на месте.

Слуга, приподнявший было одно колено, вновь опустился на землю.

Тем временем священник преодолел расстояние, отделявшее его от крыльца. На пороге он увидел человека; взглянув на его побелевшее лицо, он понял, что это отец Коломбана.

— Сударь! — обратился он к старику. — Я сопровождал от самого Парижа тело виконта де Пангоэля, и теперь оно в замке предков.

— Да благословит Господь благочестивую руку, что привела сына к отцу! — отвечал старый дворянин, склоняя голову перед величием религии и смерти.

Священник подал знак.

Четверо несших гроб медленно двинулись вперед; два человека с козлами следовали за ними: они поставили козлы на землю, гроб был опущен на них, после чего все шестеро отступили назад и смешались с толпой провожавших.

Аббат Доминик — это был он, и наши читатели несомненно уже узнали его — снова подал знак: вся процессия приблизилась, и крестьяне встали на колени перед гробом, образовав полукруг.

Все участники этой печальной сцены словно сговорились избавить отца от страшного зрелища — гроба сына — и заслоняли его собой.

Стояли только граф и священник.

Граф, вначале не сводивший глаз с гроба, с трудом оторвался от скорбного зрелища и теперь оглядывал одного за другим всех участников процессии, но будто не узнавал тех, кого ожидал увидеть.

Наконец он обратился к аббату Доминику:

— Сударь! Я уже поблагодарил вас за то, что вы сделали для моего сына и меня, и еще раз вас благодарю. А почему с вами нет пангоэльского кюре?

— Я просил его сопровождать процессию, — отвечал Доминик, — но он отказался.

— Отказался?! — изумился граф. Монах поклонился.

— С каких это пор кюре деревни Пангоэль отказывается молиться за упокой души графов Пангоэлей?

— Виконт Коломбан де Пангоэль умер насильственной смертью, — пояснил аббат Доминик, — он покончил с собой.

— Да, святой отец, — подтвердил старый дворянин, — однако чем больше несчастный мальчик заблуждался, тем больше он нуждается в том, чтобы к нему призвали милосердие Божье. Он умер не по-христиански, но как честный человек, в чем я совершенно уверен.

— Я знаю это, господин граф.

— Откуда?

— Я был его другом, и перед смертью он пожелал, чтобы именно я исполнил то, что привело меня сюда.

— Значит, вы здесь только в качестве друга?

— Друга и священника, господин граф.

— Однако вы рискуете навлечь на себя неудовольствие ваших начальников?

— Я боюсь лишь Божьего гнева, господин граф.

— Тогда отведите этот гнев от моего сына, сударь, и попросите у Господа снисхождения к нему.

Священник поклонился и, повернувшись к гробу, затянул «De promndis clamavi ad te» таким уверенным и громким голосом, что его пение непременно должен был услышать Господь.

— «De profiindis clamavi ad te», — так же громко подхватила толпа.

— «De profundis clamavi ad te», — шептал граф де Пангоэль.

Окончив заупокойную молитву, все встали. Аббат Доминик подошел к старому дворянину.

— Господин граф! — сказал он. — Где прикажете похоронить вашего сына?

— Разве у моей семьи нет фамильного склепа на пангоэльском кладбище? — удивился граф.

— Кладбище закрыто, и сторож отказался отпереть ворота.

— С каких пор, — спросил старик, — пангоэльское кладбище закрыто для графов Пангоэлей?

— С тех пор как они отдали Богу душу раньше того срока, который наметил Бог, подаривший им жизнь, — как можно мягче отвечал аббат Доминик.

— Раз так, святой отец, соблаговолите следовать за мной, — твердо проговорил старый дворянин, гордо подняв голову; Эрве занял место за гробом.

Четверо — те, что несли гроб, — по знаку аббата Доминика вышли из толпы и взялись за свою ношу; траурная процессия во главе с графом де Пангоэлем и аббатом Домиником медленно двинулась в путь.

Они обогнули башню, прошли развалины старого замка, поднялись на гребень скалы и очутились на западном склоне берегового утеса лицом к лицу с ревущим, бушующим океаном.

Высоко вздымались темные валы; седые волосы старика развевались на ветру.

Никакое другое зрелище, как то, что открылось взглядам провожавших молодого человека в последний путь, не могло бы дать большего представления о Божьем могуществе и Божьем гневе. Однако неужели Господь в своем безграничном могуществе, в своем неутишимом гневе, что способны вздыбить морские волны и столкнуть в небе тучи — эти небесные колесницы, на которых несутся бури, — стал бы принимать во внимание ничтожные вопросы, обсуждаемые на соборе несколькими праздными кардиналами?

В это никак не мог поверить аббат Доминик, великодушный и мыслящий человек, при виде развернувшегося перед ним грандиозного зрелища.

Горькая усмешка мелькнула на его губах; он взглянул на гроб, в котором покоилось бездыханное и бесчувственное тело, и подумал, что с силой Божьего могущества может сравниться лишь горе отца.

Граф остановился против небольшого песчаного пригорка, поросшего папоротником и можжевельником.

— Я хочу, чтобы тело моего сына похоронили здесь, — сказал он.

Несшие гроб снова остановились, козлы снова были установлены, как недавно у входа в башню, и на них опустили гроб.

Старик огляделся по сторонам: он искал могильщика, но пангоэльский кюре запретил тому следовать за процессией.

— Эрве! — проговорил граф. — Принеси две лопаты. Несколько крестьян бросились было к замку.

Граф поднял руку.

— Пусть сходит Эрве! — непреклонным тоном приказал он.

Крестьяне послушно остановились; Эрве спустился так скоро, как ему позволяли его годы, и скрылся в старой потерне, зиявшей у еще уцелевшей стены.

Вскоре он снова появился с двумя лопатами в руках.

Крестьяне хотели было забрать их у старого слуги.

— Благодарю вас, дети мои, — возразил граф. — Это наше с Эрве дело.

Он взял лопату из рук старого слуги.

— Ну, дружище Эрве, — сказал он, — давай приготовим последнее ложе последнему из графов Пангоэлей.

Он стал копать могилу.

Эрве последовал его примеру.

Никто из присутствовавших не мог сдержать слез, глядя, как два старика с развевающимися на ветру седыми бородами и волосами роют могилу юноше, которого один из них произвел на свет, а другой баюкал на руках.

Доминик смотрел вдаль, туда, где бесконечное небо сливалось с таким же бесконечным океаном; он стоял скрестив на груди руки, молча, без слез, застыв точно в экстазе.

Красавец-монах в необычном одеянии своим видом словно дополнял живописную и драматическую сцену, в которой мудро отвел ему роль милосердный Господь.

Почва была рыхлая, и дело подвигалось быстро. Скоро яма глубиной около шести футов была готова.

У одного из несших гроб были при себе веревки; с их помощью гроб опустили в могилу.

Теперь очередь была за святой водой.

Доминик заметил в углублении одной из соседних скал лужицу воды, сиявшую, словно зеркало.

Он подошел к скале, произнес над этой водой слова освящения, отломил сосновую ветку, будто предназначенную для того, чтобы стать кропилом, обмакнул эту ветку в воду и, вернувшись к могиле, окропил гроб:

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа благословляю тебя, брат мой, призываю на тебя благословение Всевышнего.

— Аминь! — отозвались присутствовавшие.

— Один Господь, знавший твое намерение, мог остановить твою руку и нарушить твою волю — он этого не пожелал. Прощение и благословение да снизойдет на тебя, брат мой!

— Аминь! — хором подхватила толпа. Монах продолжал:

— Я знал тебя на земле и могу сказать собравшимся здесь людям, твоим землякам, что они должны тобой гордиться: ты был истинным сыном Бретани, у тебя были все мужские качества, что дарует эта достойная мать своим сыновьям: благородство, сила, величие, красота. Ты исполнил роль, предначертанную тебе на этом свете, и хотя тебе еще не было двадцати трех лет, твоя жизнь была жертвоприношением, а твоя смерть — мученичеством. Благословляю тебя, брат мой, и молю Бога благословить тебя.

— Аминь! — вторили собравшиеся.

Доминик снова взмахнул сосновой веткой и передал ее графу де Пангоэлю.

Стоя на самом краю могилы, тот принял ветвь из рук монаха и обвел всех взглядом, в котором читались тоска, гордость и презрение. Сначала глухим, а потом все более звучным голосом он произнес:

— О мои предки! Вы, чьей щедрой кровью полита каждая песчинка этой земли во время титанических битв, что вы скажете об этом, о мои предки?.. Стоило ли принадлежать к племени завоевателей; стоило ли брать Иерусалим приступом вместе с Готфридом Бульонским, Константинополь — с Бодуэном, Дамьетту — с Людовиком Святым; стоило ли устилать вашими трупами пути, ведущие на Голгофу, если христианский священник отказал вашему последнему представителю в христианском погребении?! О мои предки! Вся Бретань осенена вашей добродетелью, словно тенью от огромного раскидистого дуба, и вот теперь вашему отпрыску отказано в клочке земли, которую вы защищали!.. О мои предки! До чего грустно, до чего жалко видеть, как моему благородному мальчику, единственному и горячо любимому сыну, отказывают в праве войти в усыпальницу его предков, когда Господь, может быть, более снисходительный, чем люди, не откажет ему в праве взойти на небеса!.. О мои предки! К вам я обращаюсь с мольбой! Решите сами, достоин ли последний из рода Пангоэлей покоиться вместе со всей семьей. Соберитесь на совет, величественные и светлые тени, в том мире, где вы живете, назовите друг друга по именам, начиная с Коломбана Сильного, погибшего на равнинах Пуатье в бою с сарацинами в семьсот тридцать втором году, до Коломбана Верного, который в тысяча семьсот девяносто третьем году сложил голову на эшафоте и умер со словами: «Слава Господу на небесах! Мир добрым людям на земле!» Соберитесь же и судите моего сына, вы, единственные судьи, которых я признаю! Судите того, для кого я только что вырыл могилу, кого я опустил в землю и чей гроб я сейчас окроплю небесной водой, припасенной Господом в этой выемке в скале! Я не судья ему, а отец и потому прощаю его и благословляю!

Он взмахнул сосновой веткой над могилой и хотел было передать ее Эрве, но силы несчастного отца иссякли; он смертельно побледнел, голос его осекся, из груди вырвался душераздирающий крик. Старик рухнул на песок, словно поверженный громом дуб.

 

XXXI. ПОМИНАЛЬНАЯ ТРАПЕЗА

 

Спустя четверть часа после сцены, о которой мы сейчас рассказали (не претендуя на то, чтобы изобразить ее во всей силе), Эрве пригласил всех участников траурной процессии в залу, что когда-то носила название караульной — огромную круглую комнату, освещенную цветными витражами; в полумраке мерцали гербы, щиты, доспехи, боевые знамена и мечи прежних сеньоров де Пангоэлей.

Не было только монаха: очевидно, он остался подле старого графа не столько для того, чтобы о нем позаботиться, сколько ради того, чтобы поговорить о Коломбане и в подробностях рассказать отцу о смерти его единственного сына.

Присутствовавшие разместились вдоль стены.

Сначала все говорили шепотом, потом голоса зазвучали громче. Наконец старейшина деревни, седовласый старик, которому по виду можно было дать лет девяносто (он знал пять последних графов де Пангоэлей), стал рассказывать историю, переданную ему дедом, а тот слышал ее от своего деда. Это была повесть о подвигах десяти поколений графов де Пангоэлей. Потом слово взяла старуха, точно так же перечислившая добродетели графинь.

Так в ожидании хозяина (о его здоровье присутствующие уже не тревожились, видя, что Эрве присоединился к ним) каждый старался воздать должное десятивековому прошлому, величию его, унаследованному настоящим. И очередной рассказ, подобно электрической машине, выбивал искру в сердцах всех присутствовавших, слезы — из глаз всех хоронивших виконта.

Старик Эрве переходил от одного к другому, сердечно пожимал руки и, подхватывая очередное повествование, в свою очередь рассказывал о том, что слышал когда-то или чему сам был свидетелем. Но когда он стал вспоминать о молодом хозяине, когда попытался описать — начиная с того времени, как малыш заговорил, и до последнего вздоха — беззаботное счастливое детство, полную волнений и тревог юность несчастного Коломбана, — слушатели зарыдали.

Еще совсем недавно молодой человек приезжал в Пангоэль, все его видели, кланялись ему, пожимали руку, говорили с ним! Правда, он всем показался печальным. Но никому и в голову не приходило, что его томила предсмертная тоска.

Исчезает из нашей жизни порода широкоплечих графов, у которых ноги искривлены оттого, что почти вся их жизнь проходит в седле, голова ушла в плечи из-за тяжелых шлемов, давивших на головы их предков; вместе с ними исчезает и порода старых преданных слуг, рожденных во времена дедушек, а умирающих при внуках: с такими слугами отец, сходя в могилу вслед за супругой, знал, что его сын не будет одинок в отчем доме.

Почтительность, с которой слуга относился к усопшему отцу, обращалась в благоговейную любовь к осиротевшему сыну. Мне нередко случалось слышать, как наше поколение отрицает или высмеивает почтительную нежность старых слуг, их слепую преданность, и уверяет, что все это можно увидеть только на сцене. Это утверждение не лишено смысла: общество в том виде, каким оно стало после десяти революций, лишилось подобного рода добродетелей; однако в том, что порядок вещей изменился, хозяева виноваты не меньше слуг. Такая преданность походила на собачью: старые хозяева били, но не прочь были и приласкать. Сегодня слуг не бьют, но и не ласкают: хозяева лишь платят, слуги — хорошо ли, плохо ли — служат.

А старые собаки и старые слуги — это еще и лучшие друзья в тяжелые дни! Ни один приятель не сравнится с любимой собакой, когда нам грустно: пес садится напротив, смотрит на нас, скулит, лижет нам руки!..

Предположите, что в трудную минуту вместо собаки, которая так хорошо вас понимает, рядом с вами — ваш лучший друг: какие банальные слова утешения, какие советы, которым невозможно следовать, какие нескончаемые разглагольствования, какие нудные споры вам придется выдержать! Как бы искренне и горячо ни сочувствовал друг вашему горю, вы непременно ощутите его эгоизм; на вашем месте он ни за что не поступил бы, как вы: он бы запасся терпением, выгадал время, выстоял — не знаю уж, что там еще; во всяком случае, он вел бы себя иначе, не так, как вы; словом, он вас обвиняет; желая и пытаясь вас утешить, он вас осуждает.

Зато старые собаки и старые слуги — верное эхо вашей самой сокровенной беды; они не обсуждают ее, они плачут и смеются, страдают и радуются вместе с вами и также, как вы, и вы никогда ничего им не должны ни за их улыбки, ни за их слезы.

Поколение наших отцов их отвергает; поколение наших детей о них, вероятно, даже не будет знать. В наше время собаки играют в домино, а слуги играют на повышение и понижение.

Мы же настойчиво говорим о них, как в свое время и в своем месте говорили о мельницах. Это тоже одна из примет уходящего времени, которую мы хотели бы удержать, как все хорошее, поэтичное или великое, что было в нашем прошлом.

Несчастный Эрве отличался не только верностью и преданностью собак, с которыми мы сравниваем некоторых людей, оказывая при этом честь людям, — старый слуга обладал к тому же и некоторыми их способностями.

Он услышал и узнал шаги хозяина, гулко отдававшиеся на лестнице, бросился к двери и отворил ее.

На пороге стоял граф, бледный, с заплаканным лицом (он пролил немало слез, пока приходил в себя), но твердый и спокойный, словно он не был только что, подобно Иакову, сражен ангелом скорби.

Аббат Доминик вошел вслед за ним.

Старик поклонился собравшимся крестьянам как принцам крови.

— Последние друзья моего сына! — обратился он к ним. — Вы пришли проводить наследника Пангоэлей, и я сожалею, что не могу оказать вам более достойный прием в замке моих предков. Мы с Эрве были так опечалены, что, возможно, недостаточно позаботились о приеме. Тем не менее, соблаговолите пройти в столовую; по обычаю нашей старой Бретани приглашаю вас от всего сердца принять участие в поминальной трапезе.

Граф приказал Эрве распахнуть настежь двери, находившиеся против той, через которую он вошел, потом твердым шагом прошел через залу и пригласил всех собравшихся, от арендатора до пастуха коз, войти в столовую.

Там на подставках были положены огромные дубовые доски, образовавшие длинный стол с угощениями, достойными песни Гомера. За этим столом не было почетных мест: трагедия всех уравняла.

Старый граф встал у середины стола и знаком пригласил аббата Доминика занять место напротив.

Самые старые расположились ближе к ним; кто помоложе — подальше от центра стола, но никто не садился.

В полной тишине аббат Доминик прочел «Benedicite» [51], присутствовавшие хором повторили за ним молитву.

После этого граф де Пангоэль с простотой, достойной древних, сказал:

— Друзья мои! Примите участие в этой трапезе в память о виконте де Пангоэле и угощайтесь так, словно это он вас принимает.

Он протянул свой бокал Эрве, тот наполнил его. Граф высоко поднял бокал и произнес:

— Пью за упокой души виконта Коломбана де Пангоэля.

Все вслед за ним повторили:

— Пьем за упокой души виконта де Пангоэля. Трапеза началась.

Для того, кто незнаком с этим древним обычаем, сохранившимся не только в Бретани, но и в некоторых других провинциях Франции, поминальная трапеза — один из самых трогательных обрядов среди тех, в каких люди участвуют или о каких знают по рассказам. Высшее смирение, в которое при подобных обстоятельствах облечены, словно в броню, близкие покойного, поистине бесподобно. Когда одиночество, это естественное убежище в великой скорби, уже совсем рядом, родственники покойного непостижимым образом обрекают себя на эту страшную муку: сдерживать слезы и утишать свое сердце; тем не менее, число этих добровольных мучеников довольно велико, особенно в Бретани, где вас просто не поняли бы, если бы вы выступили против этой традиции, которая осталась от варварских времен и была необъяснимой даже в самые далекие дни.

Когда трапеза была окончена, аббат Доминик прочел благодарственную молитву и все встали.

Граф де Пангоэль пошел к двери, которую Эрве — до того сидевший за столом вместе со всеми, разумеется, — распахнул настежь.

Граф вышел первым, но остановился у двери, прислонившись к стене.

Когда первый крестьянин, выйдя из столовой, проходил мимо него, граф поклонился в знак признательности и, назвав его по имени, сказал:

— Благодарю за то, что ты проводил моего сына до могилы.

Так продолжалось до тех пор, пока не вышел последний человек.

А последним оказался аббат Доминик.

Граф де Пангоэль поклонился ему, как и другим, и поблагодарил, как всех. Но, после того как этот долг был исполнен, он положил руку монаху на плечо, бросил на него умоляющий взгляд и произнес всего два слова:

— Святой отец!..

Взгляд старика был красноречивее слов.

— Я буду считать честью для себя остаться на некоторое время у вас, если пожелаете, господин граф, — отозвался Доминик.

— Благодарю вас, отец мой! — сказал старый дворянин.

Помахав на прощание рукой уходившим гостям, которых пошел проводить Эрве, граф увлек монаха в комнату, служившую и рабочим кабинетом, и спальней.

Там он предложил аббату сесть и сел сам.

— Это была его комната, когда он приезжал домой… — сказал старик. — Она будет вашей, святой отец, на все время, какое вы соблаговолите провести в замке Пангоэль.

 

XXXII. РЕЛИКВИЯ ОТЦА

 

Пусть кто-нибудь еще попытается описать, что происходило между отцом, оплакивавшим единственного сына, и монахом, рассказывавшим ему о последних минутах своего друга. Что же до нас — избавь Боже браться за это непосильное дело: изобразить горе отца, потерявшего сына, или сына, лишившегося отца.

Печальный разговор о том, как закончилась жизнь Коломбана, продолжался около часу, после чего граф де Пангоэль, несмотря на настойчивые просьбы монаха перевести его в любую другую часть замка, устроил Доминика в комнате сына, а сам удалился на покой.

На следующий день монах объявил графу де Пангоэлю о своем намерении уехать: он опасался, что своим видом пробуждает в сердце несчастного старика скорбь, вместо того чтобы утешать его.

— Это вам решать, святой отец, — отвечал граф, — вы так много для меня сделали, что я не смею требовать от вас большего… Однако если никакой безотлагательный долг не призывает вас в Париж, умоляю вас провести со мной еще несколько дней; присутствие друга моего сына не огорчает, а утешает меня, если только что-нибудь способно меня утешить.

— Я пробуду с вами столько времени, господин граф, сколько вы пожелаете, — пообещал аббат.

И они прожили вместе целый месяц.

Как проходили их дни? Всегда одинаково: граф и Доминик разговаривали о Коломбане, смотрели в небо, мерили взглядом необъятный простор океана, обмениваясь возвышенными словами и глубокими мыслями, какими, наверное, обмениваются души на небесах.

Описание одного из этих дней расскажет обо всех остальных. Утром граф приходил к аббату, молча подавал ему руку, приветствовал его кивком, отворял окно, садился на резной дубовый табурет и длинной исхудавшей рукой указывал на вздымавшиеся волны.

— Вот здесь, бывало, он сидел, — шептал несчастный отец, постоянно находившийся во власти одной и той же мысли. — Ас того места, где я сейчас сижу, он смотрел вдаль, как я теперь. Он лучше понимал величие Господа, когда наблюдал за величественным морем: переводя взгляд с океана на землю, а с земли на небо, он будто пытался заглянуть под густое покрывало, которое Бог усеял звездами и раскинул между собой и землей… Частенько он брал глобус и ставил его вот сюда, на подоконник. Вот он, его глобус, святой отец, — продолжал граф, не сходя с места и указывая на интересовавший его предмет, — я и сейчас вижу, как Коломбан водит пальцем по неведомым странам… Вот его книги по праву, медицине, физике, химии, ботанике… Это его ружье, его карабин, его рапиры… А здесь — его рисунки, фортепьяно, книги Вергилия, Гомера, Данте, Шекспира, его Библия; в духовном и светском он восхищался всем прекрасным, почитал все великое! Когда глядишь на эту комнату, так и кажется, что он вот-вот войдет, улыбнется нам, сядет и заговорит, не правда ли?

Старик уронил голову на руку, потом прибавил, словно разговаривая сам с собой:

— В одну из последних ночей, которые он провел здесь, случилась гроза; было очень душно, я задыхался в своей комнате; мне было тоскливо, словно вещая птица кружила у меня над головой. Я увидел в его окне свет, удивился, что он еще не спит, хотя было уже три часа ночи, и зашел к нему. Знаете, чем он был занят, святой отец? Изучал древнееврейский язык. Это был поистине необыкновенный молодой человек, наделенный редким умом. Другие люди имеют какие-то особые увлечения, занимаются той или иной наукой. Он же хотел знать все, научиться всему и стремился к совершенствованию своих знаний. Поверьте, я говорю так не потому, что ослеплен любовью, не отцовская гордость заставляет меня так говорить. Спросите всех, кто его знал: его учителей, товарищей, себя самого, ведь я и забыл, что вы были его другом… Не могу без слез думать о том, что несколько фунтов угля, этого неживого вещества, убили человека, созданного по образу и подобию Божьему! Немного дыма — и… Возможно ли это? Разве это не похоже на злую шутку?..

Доминик встал, подошел к графу, молча протянул ему руку.

— О чем вы говорили, когда бывали вместе? — спросил несчастный отец.

— О Боге и о вас.

— Обо мне?

— Он очень вас любил!

— Женщину он любил больше меня, раз его любовь ко мне не помешала ему умереть ради этой женщины.

Потом граф снова стал как бы размышлять вслух.

— Да, — сказал он, — так и должно быть для равновесия в природе. Юноша должен больше любить женщину, будущую мать своих детей, чем родителей, давших жизнь ему самому. Ведь Всевышний сказал женщине: «Оставь отца своего и мать свою и следуй за мужем!» Он нас оставил и последовал за женщиной, а она увела его в неведомый мир, называемый смертью.

— Вы непременно с ним встретитесь, господин граф.

— Вы в самом деле так думаете, святой отец? — спросил граф, пристально взглянув на Доминика.

— Я на это надеюсь, сударь, — ответил тот.

— Вы отпустили ему грех, не так ли?

— От всего сердца, сударь!

— Ваше отпущение грехов пугает меня, сударь. Чего ждать другим отцам? Вы поощряете самоубийство, если отпускаете грехи самоубийце!

— Ах, господин граф! Смерть вашего сына не самоубийство, он мученик… Тому, кто ради спасения отечества добровольно бросается в пропасть, я отпускаю грехи. Настанет день, господин граф, когда более разумно организованные государства смогут хладнокровно судить преступления общества, как судят преступление индивида. Настанет день, когда свод законов, написанный людьми, будет соответствовать завещанным Богом отношениям между ними. Юноша, которого мы оплакиваем сегодня, господин граф, вы как отец, я как брат, пал жертвой одного из возвышенных чувств, вступившего в противоречие с нравами варварского общества. Человек, называвший себя его другом, коварно обманул его! Если бы закон наказывал за ложь, смерть перестала бы быть избавлением для честных людей.

— Благодарю вас, святой отец! — воскликнул граф. — Спасибо за ваши добрые слова. Они вселяют в меня надежду, что мы разлучились не навсегда и что я встречусь с сыном после смерти.

Граф прибавил, поднимаясь:

— Идемте к нему.

Оба вышли и отправились на могилу. Когда они пришли туда, монах понял, что граф выбрал это место не случайно: он мог видеть могилу сына из своего окна. Отворенное окно свидетельствовало о том, что прежде чем прийти к Доминику, граф успел поклониться могиле.

Оба сидели на скале, где Доминик брал воду, чтобы окропить гроб.

Граф и аббат помолчали.

— Итак, — спросил граф, словно продолжая прерванный разговор, — вы твердо верите в загробную жизнь?

Монах отломил ветку с чахлого дуба, оторвал почку, казавшуюся совершенно сухой, показал графу наклюнувшуюся внутри нее новую почку.

— Да, понимаю, — кивнул граф, — в самой смерти — залог будущей жизни; но то, что вы мне показали, это свидетельство ежегодного умирания, то есть сон. Дереву, живущему триста лет, тоже рано или поздно приходит конец, как и человеку. Зима — это не смерть природы, а только ее сон.

— Но дерево растет, а не живет, — возразил Доминик. — Оно не говорит, не думает, у него нет души.

Граф не отвечал.

Когда они были в комнате Коломбана, его рука легла на книгу, а выходя, он то ли в рассеянности, то ли намеренно захватил ее с собой.

Это был томик великого философа по имени Шекспир. Граф открыл книгу и стал читать сначала про себя, потом вслух.

Это был монолог короля Лира; очевидно, граф находил в этих словах скорбные аналогии с болью своего сердца, хотя они были весьма далеки и приблизительны:

Ты думаешь — промокнуть до костей

Беда большая? Да, ты прав отчасти;

Но там, где нас грызет недуг великий,

Мы меньшего не слышим. От медведя

Ты побежишь, но, встретив на пути

Бушующее море, к пасти зверя

Пойдешь назад. Когда спокоен разум,

Чувствительно и тело: буря в сердце

Моем все боли тела заглушает —

И боль одну я знаю…[52]

Словно в подтверждение этого наставления, в эту минуту с моря подул ветер, один из самых холодных, какие вылетали когда-либо из мраморных уст Запада; набросившись на графа и Доминика, он словно хотел, чтобы замерзли слова на устах старика и слезы на глазах монаха.

Молодой человек непроизвольно содрогнулся всем телом и предложил старику вернуться в замок. Но тот будто вслед за Шекспиром хотел доказать, что, когда человек страдает душой, тело его не чувствует боли. Старик не двигался с места и громко продолжал чтение.

Старый граф, сидевший на берегу бушующего моря, которое вздымало бурные волны и с ревом швыряло их к ногам его, был в самом деле похож на этого гиганта страданий — короля Лира. Ветер трепал серебряные завитки его волос, и это лишь увеличивало сходство. Но один оплакивал неблагодарность дочерей, а другой — смерть сына.

Только отцы могут сказать, что больнее: смерть детей или их неблагодарность.

Граф дошел до пронзительных жалоб, до мрачного проклятия, которые английский Эсхил вкладывает в уста отцу Гонерильи, Реганы и Корделии:

Злись, ветер! Дуй, пока не лопнут щеки!

Вы, хляби вод, стремитесь ураганом,

Залейте башни, флюгера на башнях!

Вы, серные и быстрые огни,

Предвестники громовых тяжких стрел,

Дубов крушители, летите прямо

На голову мою седую! Гром небесный,

Все потрясающий, разбей природу всю,

Расплюсни разом толстый шар земли

И разбросай по ветру семена,

Родящие людей неблагодарных.

Реви всем животом, дуй, лей, греми и жги!

Чего щадить меня? Огонь, и ветер,

И гром, и дождь не дочери мои!

В жестокости я вас не укоряю:

Я царства вам не отдавал при жизни,

Детьми моими вас не называл.

Вы неподвластны мне: так тешьтесь смело

Вы надо мной, стоящим в вашей власти,

Презренным, хилым, бедным стариком!

Так тешьтесь вволю, подлые рабы,

Угодники двух дочерей преступных,

Когда не стыдно вам идти войною

Противу головы седой и старой,

Как эта голова! О! О! позор! [53]  

Лицо и жесты графа де Пангоэля вполне соответствовали тем, что могли быть у короля Лира. Как и он, граф рвал на себе волосы, и ветер, носившийся над бескрайним океаном, набрасывался на спутанные седые пряди, подобные снежным хлопьям, пытаясь разметать их в разные стороны.

В другие дни, когда в утреннем тумане или после ночной бури тропинка вдоль берега становилась непроходимой или когда струи ледяного мартовского дождя падали с низкого мглистого неба, подобно острым стрелам, граф в сопровождении Доминика поднимался либо на площадку, где мы впервые увидели его, когда он ожидал тело своего сына, либо в самую верхнюю комнату башни, где во времена войн между провинциями или сеньорами располагался боевой дозор.

Там, подобно Приаму, взирающему с высоты башен Трои на труп своего сына, которого семь раз протащили вокруг могилы Патрокла, граф взывал к сыну и повторял стенания, которые великий Гомер вложил в уста старого царя:

Старец, никем не примеченный, входит в покой и, Пелиду

В ноги упав, обымает колена, руки целует, —

Страшные руки, детей у него погубившие многих.

Так, если муж, преступлением тяжким покрытый в отчизне,

Мужа убивший, бежит и к другому народу приходит,

К сильному в дом, — с изумлением все на пришельца взирают, —

Так изумился Пелид, боговидного старца увидев;

Так изумилися все, и один на другого смотрели.

Старец же речи такие вещал, умоляя героя:

«Вспомни отца своего, Ахиллес, бессмертным подобный,

Старца такого ж, как я, на пороге старости скорбной!

Может быть, в самый сей миг и его, окруживши, соседи

Ратью теснят, и некому старца от горя избавить.

Но, по крайней он мере, что жив ты, и зная и слыша,

Сердце тобой веселит и вседневно льстится надеждой

Милого сына узреть, возвратившегося в дом из-под Трои.

Я же, несчастнейший смертный, сынов возрастил браноносных

В Трое святой, и из них ни единого мне не осталось!

Я пятьдесят их имел при нашествии рати ахейской:

Их девятнадцать братьев от матери было единой;

Прочих родили другие любезные жены в чертогах;

Многим Арей истребитель сломил им, несчастным, колена.

Сын оставался один, защищал он и град наш и граждан;

Ты умертвил и его, за отчизну сражавшегось храбро,

Гектора! Я для него прихожу к кораблям мирмидонским;

Выкупить тело его приношу драгоценный я выкуп.

Храбрый! Почти ты богов! Над моим злополучием сжалься,

Вспомнив Пелея отца: несравненно я жалче Пелея!

Я испытую, чего на земле не испытывал смертный:

Мужа, убийцы детей моих, руки к устам прижимаю! [54].

В другой раз на память несчастному отцу приходила десятая песнь Данте. Но он видел в этой песне не Фаринату дельи Уберти, более сокрушающегося поражением сообщников, чем своим огненным ложем. Нет! Все внимание графа сосредоточилось на озабоченном лице Кавальканти, этой тени отца, которая рядом с Данте ищет своего сына.

И старый граф читал прекрасные стихи флорентийского изгнанника на его родном языке:

Тут новый призрак, в яме, где и он,

Приподнял подбородок выше края;

Казалось, он коленопреклонен.

Он посмотрел окрест, как бы желая

Увидеть, нет ли спутника со мной;

Но умерла надежда, и, рыдая,

Он молвил:» Если в этот склеп слепой

Тебя привел твой величавый гений,

Где сын мой? Почему он не с тобой?»

«Я не своею волей в царстве теней, —

Ответил я, — и здесь мой вождь стоит;

А Гвидо ваш не чтил его творений».

Его слова и казни самый вид

Мне явственно прочли, кого я встретил;

И отзыв мой был ясен и открыт.

Вдруг он вскочил, крича:

«Как ты ответил? Он их не чтил?

Его уж нет средь вас?

Отрадный свет его очам не светел?»

И так как мой ответ на этот раз

Недолгое молчанье предваряло,

Он рухнул навзничь и исчез из глаз. [55]  

Покачав головой, несчастный граф, сочувствующий человеческим страданиям, обыкновенно прибавлял:

— Он страдал больше всего именно потому, что страдал молча и без единой жалобы.

Однако мало-помалу аббат, словно отец, который руководит слепым ребенком и направляет его, управлял скорбью старика на пути смирения.

Как мы уже говорили, Доминик взялся восстановить душевное равновесие старого графа, и это заняло около месяца.

Была середина марта. И вот однажды утром, незадолго до того часа, когда граф имел обыкновение заходить к аббату Доминику, тот сам явился к нему.

Он держал в руке письмо и казался обрадованным и вместе с тем обеспокоенным.

— Господин граф! — сказал он. — Пока у меня не было неотложных дел в Париже, я оставался рядом с вами; однако сегодня я должен вас покинуть.

— Это непременно? — спросил старик.

— Вот письмо моего отца. Он сообщает, что прибывает в Париж, а мы не виделись около восьми лет.

— Ваш отец, Доминик, может быть счастлив, что у него такой сын! Поезжайте, мой друг, я не стану вас удерживать.

Но аббат высчитал по дате письма, когда приблизительно приедет его отец в Париж, и решил, что может посвятить графу еще сутки.

Было решено, что Доминик уедет завтра.

День прошел как обычно, только, пожалуй, еще печальнее.

Последний вечер они провели в комнате Коломбана.

Они вспоминали все свои разговоры; несчастный отец хотел бы, чтобы этот месяц длился вечно.

Граф умолял Доминика вернуться, как только обязанности не будут больше удерживать его в Париже. А


Поделиться с друзьями:

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.213 с.