Еще о младшем сыне и других моих детях — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Еще о младшем сыне и других моих детях

2019-07-12 170
Еще о младшем сыне и других моих детях 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Может, вас интересует биография сына Ильи, когда он подрос?

По переезде в Москву с ним всякое было. То колы в дневнике превращались в четверки, то из злополучного этого дневника были выдраны целые страницы, покрытые восклицательными знаками педагогов, возмущенных его поведением… И вдруг, так же неожиданно, учитель {534} танцев В. Н. Сталинский говорил о его прилежании и способностях, а затем Илья делал свои постановки и привозил первые премии из пионерских лагерей. Всякое было. Удрал однажды из лагеря в Рузе.

— Зимой надо делать, что хочет учительница, летом — что хочет пионервожатая. А когда я буду делать, что я хочу?

Но это путешествие, длившееся почти сутки, оказалось несладким. Есть было нечего, заснул в стоге сена, а утром чуть не был проткнут вилами: никто же не предполагал, что в сене спрятался мальчик!

И в средней и в музыкальной школе учился неровно, потом вдруг потихоньку от меня стал заниматься боксом. Однажды пришел домой с носом набок и ободранным ухом. «К счастью», я была в это время на постельном режиме, могла говорить с ним подолгу, добираясь до его сердца:

— Я люблю красивое, и, хотя ты у меня родился после тяжелой болезни — брюшного тифа, родился, когда я была уже совсем немолодая, я так радовалась, что ты — складный парень. А ты хочешь быть, как сейчас, уродом. Посмотри в зеркало.

Илюша ответил мне с дрожью в голосе:

— Мама! Есть такое, что мамам не рассказывают. Мальчишки постарше часто меня били, я хотел одного — сам научиться бить. Но если ты против бокса — через две недели я его брошу, только раньше не могу.

Через две недели Илюша влетел ко мне на работу сияющий:

— Мама, того, кто меня в прошлый раз нокаутировал, вынесли в санчасть. Теперь я получил первый юношеский разряд и с боксом — все!

Конечно, делала все, чтобы дополнить Илюшино образование — и английским, и студийными занятиями по актерскому мастерству; он был способен (и очень!) к скульптуре. Как и в истории со скрипкой, его увлечений надолго не хватало.

{535} И вдруг у него обнаружились совершенно неожиданно способности к акробатике. По своей инициативе он поступил в Эстрадно-цирковую мастерскую, отлично окончил курс и уже двенадцать лет верен избранной профессии, заслуженно стал лауреатом Всесоюзного конкурса, мастером любимого дела. Дела нелегкого! Каждый вечер — риск жизнью, и сколько уже было всяких «поломок». Но он любит риск, по-настоящему артистичен. В избранной профессии ему по капелькам помогли и занятия музыкой и танцем — все, что скопилось от детства. Интересные сюжетные номера он сам себе выдумывает и ставит.

Заочно получил он и высшее театроведческое образование. Куролесил еще в жизни много. Однажды, поссорившись с любимой девушкой, повис на подоконнике двенадцатого этажа. Увидев, что он держится руками за подоконник, а все тело его за окном, девушка чуть не потеряла сознание и… простила его. Тогда он преспокойно вернулся назад, в квартиру. Отчаянный парень!

Успеха в работе добился большого. Уже побывал в Японии, на Филиппинах, в Англии, США, ГДР, Австрии, на Кубе, в Африке. Рецензии с подзаголовком «Сила и грация» очень радуют его маму, которая до дня его совершеннолетия обеспечивала его всем и даже… папой.

Сын! Я ни о чем не жалею и счастлива, что сумела сохранить твою веру в справедливость.

Дочь моя Роксана работает много и успешно: стала оперным либреттистом. Ее сын, мой внук Миша, — пианист, окончил Московскую консерваторию. Его дочь, моя правнучка Аня, для своих трех лет сообразительна. Старший сын Адриан очень полюбил Казахстан. Живет там: писатель, журналист, сценарист и… дважды отец и дед пятилетнего Егора. Пока с должностью «коренного» в этой большой семье я, кажется, справляюсь.

Смешное: композитор Евгений Брусиловский сказал мне:

— Самое в вас удивительное — ваши дети. Они же {536} абсолютно не похожи друг на друга. Сколько в вас разнообразия, если они точно — все ваши!

Точно. Мои.

Около Паустовского

В начале этой книги, дорогой читатель, ступеньки на лестнице моей жизни были очень крутыми, и взяться за перила хронологии мне было необходимо. Но теперь, когда я совершенно откровенно ввела тебя в курс крутогорья своей жизни, ты можешь самые большие временные пространства объять своим воображением. Правда? Так хочется поговорить о главном: о встречах с интересными людьми.

Писатель Эмиль Казакевич дал Константину Георгиевичу Паустовскому прозвище «доктор Пауст».

Как и все люди, я много читала Паустовского. Особенно дороги мне были те его рассказы, где он говорил о людях, которых любил больше всего живого, о природе, которую рисовал тонко, находя особые краски. «Одно нужно — только видеть и дышать. Ничто не дает такого наслаждения, как краски. Я привык смотреть. Художники научили меня этому искусству… Поэты не умеют описывать осень, потому что они не описывают красок и неба».

Так писал Константин Георгиевич, считая, что он только повторяет слова Бунина. На самом деле все это он умел и сам. К тому же Паустовский умел не только видеть, но и слышать. Слышать скрытое в природе, в людях, наполнять свои видения музыкой, которая звучит не только в поэзии его прозы, звучит и в вас, сама по себе, во время чтения его таких значительных произведений.

Вы помните «Корзину с еловыми шишками»? Этот рассказ о девочке, которую композитор Григ встретила лесу, для меня неотрывен не только от образа композитора, но от бесконечно дорогой мне его музыки. Контрапунктом {537} она звучит во мне все время, пока этот рассказ читаю, хотя там нет причудливых слов «фиорды», «тролли» и других, о которых так любят упоминать пишущие о Григе, подчеркивая экзотику норвежских сказок и одновременно теряя то теплое, сердцем нам близкое, что одним из первых заметил в Григе Чайковский.

Читая Паустовского, всегда мысленно уносишься туда, куда он зовет словами написанного.

С берега Оки во все стороны открываются сияющие дали, близкие и далекие планы лесов — от светлых и серебрящихся под солнцем до загадочных и темных, сохранивших в своей глубине журчанье ручьев и шумящие кроны мощных столетних дубов и сосен.

Но городок хорош не только этим. Он хорош своими людьми — талантливыми и неожиданными, трудолюбивыми и острыми на язык.

«… Николай Никитич — знаток птиц… Его клетки — это просто птичьи дворцы с мезонинами, антресолями, балкончиками и верандами. В этих клетках, будь они немного побольше, хочется пожить и человеку. Они обточены, нарядны и воздушны».

Это и многое еще я прочла в «Тарусских страницах», и так потянуло в Тарусу, что, узнав о свободной путевке в дом отдыха профсоюзов, поехала туда. Приехала вечером. Несколько больших корпусов, очень много людей, каждый по-своему наслаждается отдыхом. Кто-то переставляет огромные фигуры на огромных шахматных досках, переставляет лихо, стучит, как молотом по голове. Кто-то играет в бильярд, кто-то флиртует, пожалуй, тоже немножко громковато, кто-то гуляет здесь же, около дома, наслаждаясь мощными звуками песни, усиленной репродуктором: «И кто в нашем крае Чилиту не знает…» Потом все устремляются к ужину под аккомпанемент той же, надоевшей мне, как бормашина у зубного врача, «Чилиты»: «Ай‑ай‑ай‑ай, что за девчонка…» Кстати сказать, я никого вовсе не осуждаю: любители такого «громкого» отдыха молоды и они не работают режиссерами в Детском музыкальном театре.

{538} Кстати, после ужина был конкурс на исполнение стихов Пушкина, и я под псевдонимом «Наталья Водяшкина, домохозяйка» прочла «Сказку о золотом петушке». «Оторвала» приз — чашку и полоскательницу, а главное, очень заинтересовала дядечку моего возраста:

— Что ж это ты жизнь попусту потеряла, домохозяйка! Тебе бы немного подучиться, может, сейчас бы уже в артистки вышла. Недотепа ты, как я на тебя погляжу…

Заснула я крепко, но чуть свет побежала подальше от дома отдыха. Тишина раннего утра над Окой, поразительно тонко прорисованные ветки и листья ивы, склонившейся к воде, березы, девственно чистые в своей белизне… Верно, по контрасту со вчерашней шумихой я особенно наслаждалась тишиной природы. Мне до боли стало ясно, почему так любит Тарусу, даже дом себе здесь построил, Паустовский, чем привлекли эти места Поленова и Борисова-Мусатова.

Покой и красота маленького города над Окой неотделимы в моем воображении от поэзии Марины Цветаевой. Помню, как пошла, постучала в дверь узкого, высокого домика… Дверь приоткрылась, и на меня глянули вспугнутые глаза много на своем веку видавшей горя, уже немолодой газели — Ариадны, дочери Марины Цветаевой. Она без всякой улыбки, но впустила меня в свое жилище, где продолжал жить дух Марины Цветаевой. Ариадна думала только о ней и, разговаривая со мной, смотрела отчужденно то на книги матери, то на полочку в углу комнаты — там стоял сделанный из воска и подкрашенный нежными тонами бюст Марины Цветаевой в окружении засохших и свежих цветов и листьев. Да, засохших и свежих, — это удивило меня, пожалуй, больше всего.

Мне хотелось спросить Ариадну, где живет Паустовский, как она думает, можно ли так, без всякого дела, зайти к нему. Но мне показалось, что в святилище Марины Цветаевой неловко говорить о ком-либо другом, и я, подержав в руках книги-реликвии, ушла.

В шумном доме отдыха пробыла только два дня — {539} вызвали в Москву. А встретиться с Паустовским после поездки в Тарусу захотелось еще больше.

И вот осень 1966‑го. Дом творчества в Ялте. В одном корпусе комнаты для писателей, в другом, наверху, напротив, — просторная столовая. Вокруг кипарисы, розы, олеандры, но во время отпуска почему-то всегда — не до отдыха. Надо смотреть не вокруг, а что-то зацепить поглубже в себе самой. Здесь я должна во что бы то ни стало закончить работу над сборником, посвященным памяти моего отца — композитора Ильи Саца. «Из прошлого» о нем говорят Станиславский, Качалов, Сулержицкий, Глиэр… Но музыка отца звучит и сейчас в концертах, по радио — значит, и те, кто живет сегодня, могут сказать о нем! Далеко не все еще найдено для этого сборника.

Второе «главное» — в репертуаре театра Ю. Олеша, его «Три толстяка».

Встаю рано — за письменный стол до завтрака, потом снова работаю до обеда и в первые дни рада, что никого не знаю. Но как-то ближе к вечеру спускаюсь на большую террасу.

Многие, в группах и поодиночке, любят посидеть на этой террасе, берегут ее тишину. Как мне кажется, они всегда кого-то ждут, поглядывая на широкую лестницу, ведущую на второй этаж: все это чинно, неназойливо.

Может, я ошибаюсь…

Оказывается, нет. Однажды на террасе появляется невысокий, немолодой, худой мужчина. Соломенные кресла уже не раскачиваются, те, что сидят на стульях, приосанились, гулявшие по саду спешат на террасу. Раздалось почтительное: «Здравствуйте, Константин Георгиевич!», — и на несколько минут тишина стала торжественной.

Паустовский медленными шагами сошел к нам из своего люкса на втором этаже, сел в кресло. После приветствия некоторое время — молчание. Потом говорит он: о речной воде, о рыбалке, о Черном море, о взъерошенных русских эмигрантах, встреченных им в Париже… {540} Внимательно выслушивает вопросы, сам говорит медленно, вдумчиво, повороты мысли интересны, неожиданны, и хочется, чтобы говорил только он. Внешность у него необычная. Высоченный лоб, взвившиеся кверху брови, узкие мудрые глаза, которые словно бы видят насквозь, волевой орлиный нос. А самое сильное впечатление — от сочетания хрупкой, будто хрустнувшей под тяжестью болезни впалой груди, узких плеч — и мужественности во взгляде, в удлиненном овале лица, в низком голосе. И какая-то особая элегантность — в редком жесте красивых рук, в умении носить костюм. Перед нами человек, который не собирается сдаваться, не уступает ничему, даже тяжелой болезни.

За время первой встречи я не проронила ни звука. Да ведь и не знает он меня. Хорошо, что хоть увидала его так близко.

И вот после рабочего дня снова потянуло на нижнюю террасу. Может, сегодня он опять к нам спустится? На это надеялись многие. В ожидании говорили о чем придется. Среди завсегдатаев террасы особенно запомнился Роман Ким — человек восточного типа с манерами денди. Очень вежлив и заперт на тысячу замков, владеет чуть ли не десятью языками Востока и Запада. Ко мне относится чуть мягче, чем к другим, — пережил то же, что и я. Его сын хорошо играл в теннис, я — плохо. Но площадка рядом с террасой, и можно «поразмяться» с ракеткой и мячом, бросив играть тотчас, как только появится Константин Георгиевич. Несмотря на болезнь, Паустовский очень много работал у себя в комнате, его жена, Татьяна Алексеевна, следила за режимом его питания и отдыха, но удержать его от лестницы, по которой с бронхиальной астмой, может, и не стоило бы ходить, не могла. Она оставалась в своем люксе — его тянуло к нам. Да и как бы он мог сидеть все время на месте? Сколько он исходил по лесам Подмосковья, по донским степям, где пахнет чабрецом и полынью, с каким восторгом говорил об огромном дыхании и запахе моря в Одессе. Вспоминая о путешествии вокруг Европы {541} на теплоходе «Победа», он бегло взглянул на меня и рассказал о случае в Неаполе… Он сошел на берег, взяв с собой большую куклу-матрешку. На причале полно ребят. Он идет, яркую матрешку в руках держит — и тут облепили его мальчишки! Он «разломал» матрешку пополам — выглянула матрешка поменьше. И этой открутил голову — внутри еще матрешка…

— Дети и их радость, ликование! Как иногда нетрудно и как радостно их зажечь.

Помолчали. И вдруг неожиданно Паустовский обратился прямо ко мне:

— А вы, Наталия Ильинична, по-прежнему в Детском театре?

— Да… Сейчас детский музыкальный задумала, уже работаем.

Он одобрительно кивнул мне и протянул руку:

— Ну вот и познакомились лично.

Не стану писать: «Я была потрясена, не спала ночь». Спала сладко! В сердце влетела веселая птица, и работалось с утра лучше…

Конечно, на террасе собирались далеко не все. Молодежь купалась, «брала вершины гор», хохотала, флиртовала, дышала целебным воздухом.

Однажды Константин Георгиевич, который теперь во время своих рассказов обращался и ко мне, улучил минуты, когда его верные слушатели в общем потоке устремились в кино.

— Скажите, Наталия Ильинична, — спросил он тихо, — ваш сын… жив? С того момента, как увидел вас, хотел вам задать этот вопрос и… не решался.

В 1938 году, когда я была далеко, мой старший сын жил у своего отца, писателя Сергея Розанова. Отец понимал, как тяжело и смутно на душе у Адриана, и брал худого подростка в компанию писателей-рыбаков. Воображение нарисовало молодого Паустовского, Аркадия Гайдара, Адриана с удочками у реки…

— У него были большие карие глаза вашей юности, но без того сияния, которое поразило меня в вас еще во {542} времена Детского театра. Он жил напряженной внутренней жизнью. Но он не давал никому права говорить с ним о тревожащих его мыслях. Я любил и… уважал его.

Константин Георгиевич почему-то думал, что сына нет в живых…

— Он был на фронте, в совершенстве знал немецкий. Воевал доблестно. Сейчас — журналист. Пишет. Паустовский сделал неожиданно ликующий жест:

— Значит, жив? Вот это радость. Значит, мне наврали? Пойду попишу сегодня еще. Подняли мне настроение.

 

«Паустовский-писатель и Паустовский-человек слиты воедино».

Это уже позже сказал Юрий Бондарев. С какой благодарностью почувствовала я это тогда!

Любовь к человеку, которая так вдохновляла меня в его книгах, становилась все более ощутимой, когда слышала его рассказы и размышления о людях, будь то Монтень, Ренуар, Бальзак, Стендаль или слесарь Яков Степанович и печник Митя из Тарусы. Особенно ярко засияла его влюбленность в людей, когда приехал артист и режиссер кино Алексей Баталов. Константину Георгиевичу нравилось в нем все. Однажды с восторгом сказал мне «по секрету»:

— Ведь он бесконечно талантлив, красив, знаменит, а держится просто, как рядовой отдыхающий. Сколько обаяния! Поразительно.

Мне, конечно, было немного смешно: говорит так, забывая, что сам он — Паустовский. Но поэт и романтик мог восхищаться талантом другого, а самовлюбленные середнячки никогда ни перед кем не «преклонят колена».

 

Мне Баталов был интересен потому, что я готовилась к репетициям оперы «Три толстяка», а он уже ставил эту сказку Ю. Олеши в кино.

{543} Как-то мы «завели» Константина Георгиевича на воспоминания о военной Одессе, о Юрии Карловиче, о том, как он больше всего боялся, что во время бомбежки фрицы побьют фонари на Лондонской гостинице, описанные им в «Трех толстяках».

«Вокруг Олеши существовала, то сгущаясь, то разрежаясь, особая жизнь, тщательно выбранная им из окружающей реальности и украшенная его крылатым воображением». «Мне всегда казалось… что Юрий Карлович всю жизнь неслышно беседовал с гениями и детьми, с веселыми женщинами и добрыми чудаками».

Все это помогало мне «почувствовать» Олешу.

 

В первые дни в Ялте я была уверена, что надела шапку-невидимку. Они не знают меня, я — их. К лучшему! Оказывается, меня знали многие, и ниточки потянулись во все стороны. Молодая девушка из Института мировой литературы занималась творчеством Сулержицкого, она вытянула из меня кое-что о Леопольде Антоновиче, одном из главных «зодчих» моего детства. Другие решили сделать меня организатором вечера творческих встреч и наперебой уговаривали:

— На вашей террасе места мало, мы стесняемся туда приходить, интересных людей «на всю жизнь» мы, кроме столовой, нигде и не видим, неужели вы не поможете молодежи?!

Задумалась. Они были правы. У каждого своя комната, своя творческая работа. Общие разговоры — только о меню в столовой, в остальное время — отдых маленькими группами, парочками, в одиночку. На нашей террасе восемь-девять человек — уже «аншлаг». А в столовую Паустовский не ходит: ему тяжел подъем наверх. Молодежь и не видит его иначе как мельком, на ходу.

Люблю его все больше и больше. Однажды видела, как мальчонка, дворничихин сын, полдня пыхтел около террасы, дожидался. Когда Константин Георгиевич вышел, мальчонка возник перед ним из-за куста, с книжками. {544} Константин Георгиевич пожал ему руку, на книжках что-то написал, мальчишка просиял и исчез. Потом Паустовский пояснил нам без тени насмешки или снисходительности:

— Этому Егору книжку я надписал, а друзья его, Боря и Вася, одноклассники, попросили, чтобы я им тоже надписи сделал. Теперь он, как хороший мой знакомый, принес их книги. Надписал им, конечно, с именем, фамилией.

Я передала Константину Георгиевичу просьбу нашей молодежи организовать «вечер интересных встреч». Он сказал задумчиво:

— Вообще-то это правильно, но… насчет себя сказать не могу. Как в тот день со своей болезнью полажу…

Сразу умолкла. Вспомнила, что даже от разговоров на террасе он спал иногда плохо, а то и вовсе не спал. Доктор как-то сказал, что кашель у него еще усилился…

Однако, если взялась за дело, остановиться, пока не доведу до конца, уже не могу. Как назло, уезжал другой «магнит» встречи — Алеша Баталов. Его вызвали в Москву. На прощанье он очень обрадовал меня тем, что написал для папиного сборника несколько хороших, нужных, талантливых строчек. Но на вечере он не будет… Константину Георгиевичу дала себе слово больше не напоминать.

За обедом постучала ложечкой о стакан, произнесла краткую речь:

— По просьбе молодежи в субботу после ужина давайте соберемся в этой столовой, расскажем, кто над чем сейчас работает. Мне кажется, такая встреча объединит нас, поможет дальнейшей работе. Очень хотелось бы…

И вдруг жена писателя К., уже открывшая было рот, чтобы проглотить кусок мяса, зацепленный вилкой, прервала меня:

— А мы хотим одного: чтобы нас оставили в покое. Говорить дальше?

Кто-то промолчал, кто-то возмутился, на некоторых {545} этот «удар шамберьера» подействовал даже мобилизующе: подошли ко мне, поблагодарили, попросили записать их на выступление.

Для этого вечера я решила привлечь отдыхавшего со мной Дмитрия Петровича. Набросала ему план краткого слова, прорепетировала его музыкальное выступление. Вообще, кое-какую программу на субботу наметила, хотя всё, кроме «подведомственного» мне скрипача, — в тумане.

И вот пришла эта суббота. Поужинали и… стали расходиться. Ловить людей за руку? Усаживать на места? Энтузиасты в количестве шести-семи человек неловко топтались вокруг меня, сестра-хозяйка намекала, что хорошо бы скорее запереть столовую. Провал?

И вдруг кто-то опрометью вбежал в комнату и закричал:

— Сюда поднимается Константин Георгиевич Паустовский. Он уже на пятой ступеньке лестницы.

Слова эти оказались чудодейственными. Зал вдруг наполнился уже ушедшими после ужина. Отодвинули столы, расставили стулья, стали срочно занимать места поближе. Я только показала, сколько оставить места для выступающих, куда перетащить пианино, и бегом бросилась вниз по лестнице. Константин Георгиевич был уже на девятой ступеньке. С трудом дыша, он при виде меня сделал непринужденный вид, и я… обомлела. Свежевыбритый, в новом черном костюме, с белоснежным Воротничком и красивым галстуком, он был похож на посла, отправляющегося на званый ужин.

— Вы… все-таки… решили прийти. Вы — поразительный…

Он ответил с вежливостью короля:

— Как же я мог не прийти, если Наталия Сац пригласила меня лично?!

Его, конечно, не пускали сюда близкие: дом на косогоре. От спального корпуса подвезли в столовую на машине. Сколько хлопот! Два многоступенчатых лестничных марша! По лестнице его хотели вести под руки, {546} но он категорически отказался. Хотел прийти сам, один. Уважение к людям, к их празднику и сознание, что он в полной форме (да, да, он был красив и элегантен в этот вечер), давали ему силы держаться с изяществом, а передышки через каждые две‑три ступеньки — что же тут особенного? Его часы, на которые он то и дело взглядывал, подтверждали, что он не опаздывает. Он был прост, жизнелюбив, мудр и очень артистичен — доктор Пауст!

Когда он вошел в столовую, все почтительно встали. Это был какой-то удивительный сюрприз: ел только в своих комнатах, тяжело болен, в этой столовой впервые и… такой торжественный, праздничный. Усадили его, по его желанию, в проходе второго ряда — и я открыла вечер.

— Если не возражаете, начнем наш вечер музыкой. Выступит скрипач…

Музыка дала хороший камертон вечеру.

О работе в Италии, об интересных встречах, о природе рассказал Марк Чарный. Несколько лет он работал там как представитель ТАСС.

Вслед за ним выступил, тоже поразительно шикарный сегодня Роман Ким. Он знает столько занятного! Переносимся в Англию, участвуем в перипетиях несостоявшегося брака английского принца.

Потом я села за рояль и, играя музыку моего отца, рассказывала о сборнике его памяти, над которым работаю. Рассказывала горячо — как могла говорить об этой самой родной мне музыке.

Совершенно неожиданно захотел выступить молодой писатель из Карачаево-Черкессии, которого все звали просто Дагир. Он рассказал, как был художником, мечтал о славе, хорошо зарабатывал, и вдруг болезнь или какое-то неожиданное горе выбили его из колеи, которую он уже считал своей. Отчаяние, отсутствие заработка, попытка начать писать, трудности вновь избранной профессии…

— … И когда почва уже уходила из-под ног, близкий {547} друг мой передал мне драгоценный сверток: «Береги, вдумайся в каждое слово, и сбудется мечта твоя — станешь писателем». Я взял драгоценный сверток и вот…

Посыпались вопросы: что же было в этом свертке? Дагир Кубанов подошел к стулу, где сидел Константин Георгиевич, встал на колено и сказал:

— «Золотая роза». Ваша гениальная книга «Золотая роза».

Мы все были взволнованны. Константин Георгиевич взял слово. Он говорил, что должен завершить вторую книгу своего писательского и человеческого опыта, продолжение «Золотой розы», и никакая болезнь не может заставить его перестать думать, писать, хотеть… Говорил, что ему хорошо здесь, с нами, в любимой Ялте, что мы — молодцы, что решили собраться.

Но за ним уже давно пришли родные, он действительно устал и говорил с трудом.

 

Завтрак проспала. Спала бы еще, но в дверь постучали. Я была раздета, спросила, кто, и в замочную скважину получила записку. От Константина Георгиевича! Он просил написать ему, когда уезжаю, и добавлял, что, послушав мой рассказ о папином сборнике, хотел бы стать его участником.

Ну что за чудо-человек!

Быстро встала, сбежала с горы, где расположен дом творчества, в город, купила охапку разноцветных роз, написала много раз «спасибо», что уеду через три дня, что счастлива. Люкс Паустовских на том же этаже, где и моя комната, метрах в тридцати. Константина Георгиевича уложили в постель после вчерашней усталости. Татьяна Алексеевна, высокая, красивая женщина (ей драматург Арбузов посвятил свою «Таню»), приняла меня с холодной вежливостью. Взяла мои розы, записку и добавила:

— Если у Константина Георгиевича будет возможность написать для вашего сборника, я вам перешлю. Оставьте ваш адрес.

{548} Адрес я оставила. Правда, оставила и надежду увидеть его, получить его строчки…

В день отъезда встала рано, собирала вещи в раскрытый чемодан, когда раздался стук в дверь. Константин Георгиевич, бледный, но, как всегда, красивый, значительный, передал мне написанное и начисто переписанное им то драгоценнейшее, что так хотелось мне иметь в папином сборнике!

 

Я встретилась с Константином Георгиевичем еще раз — в Доме творчества «Переделкино». Он уже совсем не ходил. Татьяна Алексеевна возила его гулять в кресле на колесах, около их дачи лежали кислородные подушки, но он захотел со мной поговорить, сказал, что очень болен, а Ялту вспоминает.

Каждое утро я шла собирать для него землянику. Когда не позволяли к нему войти — подавала через окно, говорила:

— Вот увидите, эта земляника вас вылечит. Он глядел на меня все еще прекрасными глазами, отвечал очень серьезно:

— А я вам верю.

И благоговейно съедал девять-десять земляничек, обрывая их со стеблей. Приносила прямо с листиками. Земляника только поспевала, а верить в чудо хотелось.

Чуда не свершилось. Константин Георгиевич умер. Люди любили, почитали его, считали эту утрату своим личным горем. А он и в гробу лежал красивый, мужественный, мудрый. Словно мудрая птица, которая с высоты своего полета видела все земное, любила людей и природу и замолкла, отдав все тепло своего сердца.

Родной брат музыки

Наш дом на горе. Внизу Черное море. А я погружена в другие волны — волны творческого вымысла Юрия Олеши. Сижу на зеленой скамье около куста цветущего {549} олеандра, в руках — сказка «Три толстяка», клавир оперы Владимира Рубина.

Через месяц вернусь в Москву, начну репетировать. В оркестре зазвучит шум городской площади, приближающийся звон бубенцов — в пестром балагане на колесах будет отдернут яркий занавес, маленькая Суок, ловкий Тибул, рыжеволосый папа Бризак начнут свое трио:

Мы веселые артисты,
Вольные птицы.
Куклы, клоуны, танцоры
Рады друзьям…

Гармонии, мелодии, ритмы новой оперы уже несколько месяцев неотступно звучат во мне, но до конца ощутить внутренний мир каждого действующего лица этой замечательной сказки, ее правду и поэзию, слитые воедино, нужно вновь и вновь, чтобы с первой репетиции погрузить артистов в творческую атмосферу, так тепло и тонко найденную Юрием Олешей.

В первый раз я прочла сказку «Три толстяка» давно. Она для меня сразу зазвучала музыкой, хотя тогда еще, конечно, не была оперой. У Олеши поют идеи, звучат эмоции, в особых ритмах живут образы, его слова — тоже музыка.

Я часто наслаждалась гармонией его словосочетаний: он — страстный вбиратель звуков жизни, поэт, гармонически сочетающий краски и звуки. Эти его строчки, помните?

«… Я ни разу не слышал пенья соловья… Для меня это была ложь, условность — когда я сам говорил о соловье или читал у других.

И как-то раз, уже совсем в зрелые годы, когда я жил в Подмосковье, в полдень, когда все было неподвижно среди птиц и растений, вдруг что-то выкатилось из тишины — огромное звенящее колесо — и покатилось… За ним сразу другое колесо, за этим еще…

Эти колеса были безусловно золотыми, они были выше деревьев…

— Соловей».

{550} Юрий Олеша вошел в мое сознание прежде всего как сказочник. Я ощущаю его сказочником и в рассказах, и в повестях, и в пьесах, будто бы вполне реальных, но всегда открытых неожиданному, словно ждущих чудес.

Олеша был мал ростом, глядел большими глазами на мир, как тролль, только что вышедший из пещеры, из недр земли. Крылатой фантазией обладала его взлохмаченная голова, ярко видел он краски жизни!

Только кисть большого художника могла создать картины, которые вы ясно видите, читая «Трех толстяков».

Продавец воздушных шаров «летел, как хороший одуванчик.

— Это возмутительно! — вопил продавец. — Я не хочу летать. Я просто не умею летать…

Все было бесполезно. Ветер усиливался. Куча шаров поднималась все выше и выше. … От летящей разноцветной кучи шаров падала легкая воздушная тень, подобная тени облака.

… Продавец влетел в окно.

… Он сидел в царстве шоколада, апельсинов, гранатов, крема, цукатов, сахарной пудры и варенья и сидел на троне, как повелитель пахучего разноцветного царства. Троном был торт».

Да, мы, читатели, все видим, ощущаем, вдыхаем, когда держим перед собой его книжку, книжку без всяких иллюстраций.

Но Юрий Олеша слышит живую жизнь.

«Попугаю показали девочку.

Тогда он хлопнул крыльями и закричал:

— Суок! Суок!

Голос его походил на треск старой калитки, которую ветер рвет с ее ржавых петель».

 

Мысли-воспоминания переносят меня в Москву далеких лет. С детским театром неблагополучно. Необходимо срочно увидеть нашего дорогого наркома Анатолия {551} Васильевича Луначарского «буквально на несколько минут».

Звоню по телефону. Он разрешает зайти к нему домой, на улицу Веснина. Пришла. Говорю взбудораженно, перебивая сама себя и едва сдерживая слезы. Вдруг Анатолий Васильевич улыбнулся и, прищурившись, запел:

Том Вирлирли,
Том с котомкой,
Том Вирлирли молодой!

Я удивленно на него смотрю и, конечно, замолкаю.

— Вам понравилась эта песенка? Вы успокоились? А теперь расскажите все по порядку, — говорит он.

Песенка со странными словами, похожими на колокольный звон, вероятно, обладает особой силой: мне начинает казаться, что положение детского театра не так уж катастрофично, и, когда я убеждаюсь, что Анатолий Васильевич хочет нам помочь, — спрашиваю, кто сочинил эту песенку. Луначарский отвечает:

— Юрий Олеша. Вы читали его «Зависть»? Это великолепно. Большой художник!

Выхожу на улицу и, неожиданно для самой себя, мурлычу успокоительные, вкусно произносимые словозвучия:

Том Вирлирли,
Том с котомкой,
Том Вирлирли молодой!

Потом иду в библиотеку и выписываю из книжки Олеши в свою тетрадь такие строчки:

«Всклокоченный звонарь переложил на музыку многие мои утра. Том — удар большого колокола, большого котла. Вирлирли — мелкие тарелочки.

Том Вирлирли проник в меня в одно из прекрасных утр, встреченных мною под этим кровом. Музыкальная фраза превратилась в словесную».

Картинка прошлого мелькнула, как кинокадр. Я снова на зеленой скамейке ялтинского Дома писателей, среди воспоминаний, которые помогают мне все больше {552} влюбляться в творчество Юрия Олеши, оживляют какие-то важные струны моих будущих режиссерских звучаний…

Главную героиню нашей оперы зовут Суок. Странное имя, никогда такого не слыхала! Оно звучит призывно и грустно: «Прости меня, Суок», — что значит:

«Вся жизнь». Этими словами Олеша закончил сказку…

Звучание имени Суок притягивает меня, как магнит…

С верхнего этажа спускаются в сад Константин Георгиевич Паустовский и Алеша Баталов. Узнаю от них нечто для себя интересное и важное. Оказывается, Суок — девичья фамилия жены Юрия Олеши и ее сестер, одна из которых вдова Эдуарда Багрицкого, другая — жена Виктора Шкловского! Неожиданно и забавно.

Девочка Суок делается мне еще ближе — ее имя согрето теплом любви Юрия Карловича.

 

Первая встреча с Юрием Карловичем была у меня в Пименовском переулке, в подвальчике, где тогда помещался наш любимый клуб работников искусств. Интересное тогда было время! Новое с грохотом рушило отжившее, углы жизни были острыми, вера в свои права и силы безмерной. Первые завоевания Октябрьской революции омолодили тех, кто мог бы считать себя старым, а мы — молодые — стали счастливейшими людьми. Перед нами открылись невиданные творческие перспективы.

Клуб работников искусств возглавлял тогда талантливый Б. М. Филиппов. При его участии создавались программы отдыха артистов — так называемые «капустники». Они были подчас оригинальны и интересны.

Мы — женщины — уже вкусили сладость равноправия, но на артистической бирже труда (а она тогда существовала) артисты мужчины получали работу мгновенно, в то время как артисткам устроиться было намного труднее. В новых советских пьесах было много мужских {553} ролей и мало женских. Вероятно, мужественная сила завоеваний Октября как-то на время отодвинула назад женские образы. Так это или не так, но женских ролей почти не было.

Артистки, не находящие применения своему творчеству, конечно, очень волновались.

Мы решили устроить «Суд над драматургами, не пишущими женских ролей», ощущая этот замысел как острозанимательный. В качестве подсудимых были вызваны Валентин Катаев, Юрий Олеша и другие драматурги. Их защитником назначили известного критика-полемиста Владимира Ивановича Блюма (Садко), прокурором Вс. Мейерхольда, членами суда Елену Митрофановну Шатрову, Цецилию Львовну Мансурову и других ведущих артисток той поры. Меня избрали председателем суда. Я поехала к известному юристу, взяла у него ценные консультации (играть — так всерьез), и, когда после слов: «Суд идет!» — появилась в кружевном платье цвета слоновой кости и властным голосом приказала, на основании соответствующих статей закона, ввести обвиняемых, первым ввели Юрия Олешу.

Он смотрел на меня большими глазами, по-детски серьезно, смущенно переминался с ноги на ногу, и даже воротник его пиджака был поднят, как у арестованного, с которого якобы уже сняли галстук.

Зал захлебывался от удовольствия и очень по-разному реагировал на происходящее. Такого еще не бывало!

Мужчины весело иронизировали, некоторые из «пострадавших актрис» всерьез требовали «наказать виновных» по всей строгости закона.

А Олеша, как провинившийся ребенок, всерьез жил жизнью этой игры, отвечал тихо, вдумчиво, благодаря чему получилось что-то вроде трагикомического импровизированного спектакля. Суд не был закончен в первый день, но на следующий у меня был приступ печени, я не могла встать, и председательствовала Ц. Л. Мансурова, наша милая «принцесса Турандот». Она и рассказывала мне о дальнейшем поведении «подсудимого {554} Олеши». Он сообщил, что за ночь продумал вчерашнее, хотел бы «исправиться», но может творчески воплощать только женственных женщин и уж лучше просто женщин-кошечек, чем современных, в сапогах, кожаных куртках, с толстыми папиросами в зубах. А так как сейчас «модны» женщины деловые, предпочитает пока не писать о них.

Цецилия Львовна возразила, что новые советские женщины совсем не всегда имеют мужеподобный облик, но Олеша тихо сказал:

— Я пишу трудно, ну, что ли, сердцем, и воспевать женщин, которые меня как мужчину не волнуют, которые мне чужие, не могу. Я должен быть в них немного влюблен, иначе хорошо не напишется.

Цецилия Львовна утверждала (может быть, просто из доброты, чтобы у меня меньше болела печень), что тогда она спросила: «А могли бы вы влюбиться в такую женщину, как вчерашняя председательница суда?»

Олеша блеснул широко раскрытыми глазами и громко сказал: «Да», отчего зал во внезапно достигнутом единодушии покатился со смеху.

У меня, честно говоря, даже печень прошла…

 

Москвичи-артисты полюбили Юрия Олешу как-то сразу. Поверили его таланту, необычности, детскости. О его «чудинках» говорили ласково и с интересом. Кто-то рассказывал, как после выступления Олеши на радио ему хотели подать машину,


Поделиться с друзьями:

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.145 с.