По дороге из Коктебеля (1953 Г. ) — КиберПедия 

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

По дороге из Коктебеля (1953 Г. )

2019-07-12 151
По дороге из Коктебеля (1953 Г. ) 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Со скоростью девяносто километров в час вспарывали мы ночь косым лезвием фар. Кругом перекатывались валы тумана, шоссе тоже клубилось туманом. Казалось, весь мир, утратив свою вещественность, растекся мутным, голубоватым туманом. И вдруг резкий удар о переднее стекло напомнил о материальности окружающего мира. Странно это случилось: сперва удар, а когда все было кончено, я каким‑то обратным зрением увидел на черном распах крыльев в левом верхнем углу стекла, панический трепет ослепленной птицы, скользнувшей через миг куда‑то в сторону, в смерть. Это была дрофа.

И сразу вслед за тем на шоссе показался жалкий голенастый заяц с такими длинными задними ногами, что в первый момент я принял его за тушканчика. Он сидел в пол‑оборота к нам, тараща зеленые невидящие глаза. Острое и сладкое чувство пробудилось во мне: сейчас я задавлю зайца. Впервые в жизни сознательным и ловким усилием лишу жизни дышащее существо. Я давно мечтал утвердить себя каким‑нибудь грубым, жестоким поступком. А с той минуты, как я ощутил близость Ады, желание это приобрело силу навязчивой идеи.

Зайцу некуда деваться, слепящий свет фар для него, как клетка, и все же я прибавляю скорость. Зайца уже не видно, он под машиной, но что это происходит со мной? Я делаю чуть приметное движение и пропускаю зайца между колесами. Теперь, если не будет толчка – значит, все обошлось, заяц невредим. Жду этого толчка каждым нервом. Но бег машины ровен, лишь слышится слабенький удар о заднее колесо, удар не прямой, а по касательной. Резко торможу, заводя машину к обочине. Заяц лежит на шоссе. Он и не живой, и не мертвый. Какой‑то очень длинный, словно растянутый, ощерились острые резцы, голова дергается. То ли он просто оглушен, то ли это конвульсивные движения уже мертвого тела? Я оттаскиваю его за уши к обочине, он странно тяжел, но ведь я не знаю веса живого зайца.

Мне хочется плакать, открыто, бурно, без стыда, как в детстве. Не зайца мне жалко, себя. Раз в жизни решившись на какой‑то определенный, завершенный в себе поступок, я так и не сумел довести его до конца, в последний миг вильнул в сторону. Так и остался между жестокостью и слабостью…

 

Под вечер я вдруг засыпаю обморочной глубины сном. Я сплю яростно, со всем напряжением существа, я сам ощущаю свой сон, как работу. В первые секунды этого сна я чувствую, как мой мозг во все лопатки удирает от яви с ее голосами, запахами, сумятицей ненужных дневных впечатлений. Затем я – на дне глубочайшей, черной ямы, где меня уже никому и ничему не достичь. И я так же, физически отчетливо, наслаждаюсь этой недосягаемостью. Затем – чертовщина мучительных снов. Сны в эти вечерние часы всегда скверные, подражающие чему‑то реально пережитому и как‑то гадко оголяющие сердцевину переживания. Их тема – почти всегда бессилие. Я догоняю – и не могу догнать, я говорю – меня не слышат, я хочу ударить – но рука не подымается.

Когда сон исчерпывает себя, я перехожу на полуявь. Я слышу все, что делается вокруг: голоса, звонки телефона, песий лай, грохот посуды в Вериных руках, но даже если происходящее требует моего вмешательства, я не в силах подняться с тахты. Да мне и не хочется этого. Странное ощущение покоя и счастья владеет мною в эти минуты. Счастье оттого, что слышишь шум жизни и остаешься в благостной непричастности к нему. Тут примешь все, даже смерть близких, в эти минуты ты выше всех привязанностей. Затем – невыносимая печаль пробуждения.

 

– 1954 ‑

 

 

В ДОМЕ ОТДЫХА (1954 г.)

 

Как же загнал я себя душевно, если мне приходится добровольно скрываться в этой крошечной, прокуренной и непроветриваемой одиночке! Не работать сюда я ехал и не отдыхать. Я слишком устал и для того, и для другого. Просто отсидеться – вот моя цель. В серьезный тупик я попал, и нечего скрывать это от себя. И главное, мне самому порой непонятно, почему я не могу все это прекратить. Боязнь обидеть – вряд ли, я обижал и сейчас могу обидеть кого угодно. Есть во всем этом что‑то болезненное, что‑то до того безвольное, что страшно делается. Ведь эта игра выхолащивает меня хуже водки, хуже курева, хуже всех пороков, вместе взятых. А чем дальше, тем труднее будет выкарабкаться.

Попробую разобраться в этом здесь, на трезвую голову. Если не пить и писать, то опять проснется тот здоровый инстинкт самосохранения, который вызволял меня из всякой дряни.

 

Простор был окутан голубоватой дымкой, будто курился еще по‑зимнему крепкий снег. Тускло‑голубой, снег был кое‑где подернут твердой коркой, горевшей под солнцем золотой рыбьей чешуей. Все было зыбким в просторе: деревья, избы, темные стога сена. Ясно и резко светлели прозоры между далекими деревьями, казалось, будто за ними находится большая вода.

 

У выпуклого бока молодого трехдневного месяца сверкала большая чистая звезда. С каждой ночью, по мере того как месяц рос и округлялся, звезда стремительно отдалялась от него. Она как будто хотела сохранить свою отдельность. Но вот она отошла так далеко, что потерялась среди других звезд.

 

Вероня очень мало переняла от нас. Она была слишком самобытная, резко очерченная натура. Единственное, что она переняла, – это умение находить сходство с знакомыми людьми у теней, пятен, следов копоти и плесени. И делала она это порой очень тонко. А если мама с ней не соглашалась, она сердилась и долго ворчала на кухне.

Почему‑то мне это вспомнилось на вечернем перегоне между моей одиночкой и столовой.

 

Апрельскому снегопаду приходится потрудиться, чтобы хоть узенькой каемочкой украсить деревья. Хлопья падают густо и неустанно – большие, слепленные из многих снежинок, но влажные и непрочные. Прикасаясь к коре деревьев, уже набравшей живое весеннее тепло, они мгновенно исчезают – стаивают и неприметными струйками стекают вниз. Надо, чтобы снежинку, коснувшуюся ствола, тут же прикрыла вторая, третья; часть этого комочка стает, но часть сохранится белым мазочком на черной коре. Потребовалось около четырех часов неутомимого, – голова кружилась при взгляде на окно, – снегопада, чтобы тоненький бордюрчик лег на толстых сучьях, чтобы белой пудрой присыпало горбики серых, обросших сухой наледью сугробов.

 

Остренькие листочки молодой, только что распустившейся рябины.

Хрустально сверкающие закраины лесных луж.

 

РАЗГОВОР С МАЛЬЧИКОМ

 

– Я в третьем классе.

– Значит, тебе десять лет?

– Нет, я восьми пошел.

– Так одиннадцать?

– Нет, я во втором классе болел корью, свинкой и зубами, два года просидел.

– Значит, двенадцать?

– Нет, я весенний. Мне намедни тринадцать исполнилось.

Как трудно дается истина! А парень хороший, толковый, разговорчивый, в ушах – пуды грязи.

– Как живешь?

– Так себе! – легкий вздох. – Помаленьку.

На окнах моих решетка, за окнами – часовой.

 

Только вера в то, что сам я чего‑нибудь стою, мешала мне стать добрым. Я чувствую в себе те мягкие и упругие центры, которые вырабатывают доброту.

 

Вера, обмочившись, плачет в своей комнате. Пес высунул член и, безобразный, тряпичный, валяется среди коридора. Он убирает срам лишь для того, чтобы наблевать у порога. Из Лены на кухне вываливается, шлепнув как коровий блин, сгусток величиной с печень, затем она охлестывает ванну потоками крови. Мама вся во власти бацилл и микробов, тесня друг дружку, все новые болезни стремятся завладеть ее усохшим телом. И вся эта бурная физиология распада творится в спичечной коробке нашей квартиры.

 

После несчастий, так же, как после пьянства, – состояние выхолощенной пустоты.

 

Ада слушала, слушала о моих бедах, – я не старался смягчить краски, – всю кровь, все дерьмо, весь мрак этих дней вылил я на Аду. Тут мог бы растрогаться и палач, но не женщина, собирающаяся «устроить свою судьбу». «Нет, видно, ты останешься с Леной» – вот был единственный вывод из моего рассказа, который мог быть назван «Новый Иов». Теперь мы можем подохнуть все, мы можем задыхаться, тонуть в дерьме и крови, – ничто не тронет маленького существа, стоящего на страже своих интересов.

 

Три дня на рыбалке, а по существу с самим собой, я совершенно извелся. Я начисто отвык от себя, мне невыносимо оставаться наедине с собой. Когда я вспоминаю, сколько мне приходилось быть с самим собой в войну, мне становится жутко. Скорее отгородиться от себя домом, электроприборами, Адой, дешевой литературной возней, скорее в привычную колею, в ней так тряско, что, слава богу, забываешь себя.

 

Мы остановились в крошечной избушке на берегу озера, в чудесной, библейской обстановке. Здесь, в этой тесноте людей и животных, родился Христос. Ведь, если верить голландским мастерам, маленький Бог появился на свет в сутолоке женщин, под кротким взглядом бычка и ягненка.

В комнате – десять квадратных метров – старуха, три ее дочери и пятеро внучат, кроме того – теленок, поросенок, собака да кошка. Я был уверен, что нам никак тут не поместиться, но пришла ночь, и вся эта живность расползлась по углам и щелям, точно тараканы. Я был восхищен этим маленьким чудом, порожденным нуждой.

Сестры, кроме младшей, выглядят старухами, хотя им всем немного лет. Младшая – неприятна, она ходит в девушках и красавицах и потому изъясняется афористичным языком ею самой изобретенных полупохабных поговорок. Красота всегда лаконична. Помимо того, ее тон демонстрирует независимость и защищенность красавицы.

Старшую сестру муж бросил шесть лет назад – избаловался в армии, у другой сестры муж сидит по указу, сама она недавно вышла по амнистии; у третьей сестры, недавно погибшей под колесами торфяной кукушки, мужа как бы и не было, но осталась девочка. Дети все разномастные и, вообще, очень разные. У второй сестры – девочка с рыжестью волос Тициановой Марии Магдалины, и вся она какая‑то не по‑русски утонченная, грациозно‑вялая. А мальчик – черный и кудрявый, как негритенок.

Авторитет властной, живой и неглупой старухи зиждется прежде всего на том, что она хоть как‑то регулирует прирост населения на этом крошечном жизненном пространстве. Дочери на себя не надеются, отсюда их подчиненность матери. Если бы плотву не истребляли, не пожирали рыбы‑хищники, она, при своей чудовищной плодовитости, омертвила бы весь водоем, лишив его кислородного обмена. Нечто сходное грозит и этой семье при всей бдительности старухи‑матери. Здесь уже и сейчас нечем дышать, под утро мне казалось, что я дышу сквозь портянку. Выходя помочиться во двор, я испытывал кислородное опьянение, очень похожее на опьянение винное. А эти живут и ходят на работу за восемь километров укладывать шпалы и рельсы на дорогах, которые никуда не ведут, по вечерам любовно причитают над своими детишками и даже сохраняют добро в душе к внешнему миру. Но интересно – когда старуха мать уехала в гости под первое мая, тут же обнаружилась внутренняя рознь, даже враждебность сестер. Сразу стало видно, что среднюю презирают, как бывшую острожницу, что младшая глубоко несчастна – все утро она проплакала без видимой причины, – что старшая только и думает, как бы бежать из этого дома.

Но вернулась старуха и опять заладила вокруг себя эту жалкую жизнь, угасли центробежные силы…

 

По ночам – мистерии острожного лова. Медленно и бесшумно движутся по воде две фигуры – мужчина и подросток. Прижимая шест к животу и паху, чуть откинувшись назад, подросток несет над черной маслянистой водой рыжий сноп огня. На воду ложится трепетный отблеск, и в этот отблеск, в свет бьет острогой мужчина. Запах древних курений летит над водой, и кажется, будто справляется какое‑то ритуальное действо.

Так мне казалось, пока я сам не взял острогу в руки. И тогда по‑иному все увиделось. Таинственный, немеркнущий факел стал орудием производства, порядком тяжелым и неудобным. На длинном шесте укреплена клеть – «коза» – набитая смольем, мелкорубленым сосновым корневищем; туда же подкладывают кусок старой покрышки или калоши – отсюда запах, запах смолы и горящей резины. Тишина же – вовсе не от ритуальной сосредоточенности, это условие работы, так же, как и медленный шаг, и плавная сила разящих движений.

В связи с этим мне подумалось, что поэтическое и несколько высокопарное восприятие жизни идет от незнания и неучастия в деле жизни. Лучшее и самое правильное постижение действительности – это деловое с ней сотрудничество.

Природу воспринимаешь по‑настоящему глубоко не когда наблюдаешь, а когда трудишься в ней – охотишься, ловишь рыбу, хотя бы собираешь грибы. Я в эту поездку больше узнал о природе, чем за многие годы. Различные явления представали для меня в их взаимосвязи: ветер, ход и таяние льда на озере; крики чаек и клев рыбы, и многое другое впервые связались для меня в одну цельную картину природной жизни.

Я понял, что я чудовищно темен и некультурен со своим Прустом и Селином, и насколько же Игорь Чуркин более образованный человек, чем я. Я слышал хруст льдинок и сравнивал его с перезвоном стеклянных висюлек люстры, а Игорь за этим хрустом видит озеро и берега, со всем, что их населяет, какими они станут через несколько часов. Я слышу странный стрекозиный стрекот на озере и, бессильный его объяснить, рисую себе нечто высокопоэтическое с оттенком мистики. А Игорь говорит: «Это ледянка трется о прибрежную траву, видно, скоро пойдет нереститься в реку». И, ей‑богу, это куда лучшая поэзия, чем та, какую я могу сочинить от неведения.

И еще я понял, что многое в моем характере – плод ручной неумелости. Я не верю в удачу, не верю ни во что доброе в жизни, потому что сам неспособен создать даже простейший элемент добра – разжечь костер в поле или починить электрические пробки. От того, что я своими руками не расколол ни одного полена, не привязал ни одного крючка к леске – каждое несчастье представляется мне окончательным. В бессилии коренится и присущая мне в высшей степени пассивность – я беру, пока дается, но не умею ни удержать уходящего, ни даже отважиться на выбор; беру, что ближе. Я легче смиряюсь с несчастьем, с потерей, с бедой, чем это могло бы быть при моей нервной чувствительности, силе воображения и каком‑то органическом умении страдать. Я по натуре – типичный паразит.

Из любого соприкосновения с жизнью, будь то простая рыбная ловля, я выношу простое и глубокое презрение к себе, ибо всякий раз убеждаюсь, что я не настоящий.

 

Мужик нес луч, и в масляную черноту озера летели искры, а из глубины озера навстречу им, в небо, летели другие искры.

 

Под вечер вода в озере белеет и огустевает словно сметана. И утеряв привычную стихию, чайки с отчаянными криками носятся над береговой кромкой.

 

Мордастый парень бросил пилу и с широкой улыбкой уставился на нашу машину.

– Мой позор! – сказала, вскинув голову, младшая дочь хозяйки.

 

Сегодня был у Н. Н. Кручинина и понял, что самое главное на свете – это цыганский романс. Ни одно явление нельзя рассматривать сквозь слишком сильное увеличительное стекло, иначе все существование человечества можно пришить к цыганскому романсу, или гомосексуализму, или к межпланетным путешествиям, или к страху смерти.

 

Я никогда ничего не записывал о своих литературных успехах. Из скромности – подумал я на секунду, но вслед за тем честно признался: нет, просто в этом я могу целиком положиться на свою память.

 

Мама считает, что я – ничто, а она – «мать Нагибина».

 

Сегодня, сидя в троллейбусе и глядя в окно, я увидел, как в широкой витрине магазина отразился наш троллейбус, ряд его окон, и в одном из них, совсем мгновенно, какое‑то удивительно близкое, милое, дорогое лицо. От него пахнуло забытой нежностью детства, знакомыми огорчениями, молодой матерью, старой квартирой, бедными надеждами, деревьями, проколыхавшими в давних годах. Глаза мои увлажнились слезами… Это было мое собственное лицо.

Когда я ее целовал, ее темно‑карие, пушистые глаза сходились у переносья в один огромный, нестерпимо черный, глубокий, мохнатый глаз.

 

Всю жизнь мною владело тоскующее, неутолимое стремление. Мир никогда еще не видел такого непоседу. Куда бы ни забросила меня судьба, моя душа томилась жаждой нового пути. Меня бесконечно тянула, звала за собой дорога. Где бы ни был я, близко иль далеко, в незнакомом ли городе, на севере или на юге, у моря или в горах, меня влекло, властно и неумолимо влекло, тянуло, тащило… домой.

 

Все странствия бесплодны. Ни один странник не достигает конечной цели своих исканий. Я также никогда не найду своего св. Грааля. Я никогда не мог насытиться до конца ощущением, что я дома. Моя недостаточно емкая душа бессильна вместить это слишком огромное наслаждение. И оттого мне кажется, что я всегда немного, на один полустанок, не доезжаю.

 

УСОЛЬЕ

 

А ведь красиво! Вода в болоте цвета крепкого чая. С ольхи свешиваются мохнатые сережки, похожие на гусениц. Нежнейший желто‑зеленый пух первой листвы осыпал деревья. Сухие всхолмья поросли соснами. Земля между ними покрыта мертвыми, ломкими иглами и прошлогодними, будто посеребренными шишками. И вдруг, обнаружив потрясающую высь неба, журавлиным клином проплыла в зените стая диких гусей и отразилась в реке. Затем над водой скользнул кречет, протрепетав среди белых барашков рваными рукавами крыльев.

 


Поделиться с друзьями:

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.044 с.