И. А. Бунин. Париж, июль 1920. — КиберПедия 

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

И. А. Бунин. Париж, июль 1920.

2019-07-12 180
И. А. Бунин. Париж, июль 1920. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

13 апр. (воскресенье) 1903 г.

Вход в Босфор показался мне диковатым, но красивым. Гористые пустынные берега, зеленоватые, сухого тона, довольно резких очертаний. Во всем что‑то новое глазу. Кое‑где, почти у воды, маленькие крепости, с минаретами. Затем пошли селения, дачи. Когда пароход, следуя изгибам пролива, раза два повернул, было похоже на то, что мы плывем по озерам. Похоже на Швейцарию… Подробно все расскажу при свидании, а пока буду краток. Босфор поразил меня красотой, К. (онстантинополь). Часов в 10 мы стали на якорь и я отправился с монахом и греком Герасимом в Андреевское Подворье. В таможне два турка долго вертели в руках мои книги, не хотели пропустить. Дал 20 к. – пропустили. В подворье занял большую комнату. Полежав, отправился на Галатскую башню».

Как это типично для Бунина! Он всегда, приезжая в новый город, прежде всего поднимался на самое высокое место, чтобы сверху осмотреть все, понять в целом, а потом уже начинал знакомиться по частям.

Его записи:

«Незабвенная весна (апр. 1903 г.), первый раз в Константинополе…

Золоченый каик на Босфоре. Гребец в короткой расшитой безрукавке, в феске, толстомордая негритянка‑служанка и женщина в белой легкой чадре и в черном, атласном, широком бурнусе, ее молодая маленькая нога в черной лаковой туфельке.

Пятно табачного цвета на глазных яблоках. Оч. смуглый, рябой, черный длинный халат, феска обмотана пестро‑золотистым платком».

Пребывание в Константинополе я считаю самым поэтическим из всех путешествий Ивана Алексеевича: весна, полное одиночество, новый, захвативший его мир.

У него не было знакомых, видался и разговаривал он только с проводником Герасимом, необыкновенно милым человеком, никогда не расстававшимся со своим зонтом.

Он очень хорошо показал ему Константинополь, – когда через четыре года я попала туда вместе с Иваном Алексеевичем, то была поражена его знанием этого сказочного города.

Кроме обычных мест, посещаемых туристами, Герасим водил его в частные дома, к гречанкам необыкновенной толщины, похожим на родственниц Цакни, любезно угощавшим его вареньем со студеной водой, где‑нибудь на Золотом Роге.

Византия мало тронула в те дни Бунина, он не почувствовал ее, зато Ислам вошел глубоко в его душу.

Вот что он пишет в своей «Тень Птицы»: «Не знаю путешественника, не укорившего за то, что они (турки) оголили храм. Но турецкая простота, нагота Софии возвращает меня к началу Ислама, рожденного в пустыне. И с первобытной простотой босыми входят сюда молящиеся, – входят, когда кому вздумается, ибо всегда и для всех открыты двери мечети. С древней доверчивостью, с поднятым к небу лицом и с поднятыми ладонями обращают они свои мольбы к Богу в этом светоносном храме:

Во имя Бога, милосердного и милостивого!

Хвала Ему, Властителю вселенной!

Владыке Дня, Суда и Воздаяния!»

Трогает Бунина то, что «тайные мольбы и славословия падающего ниц человека со всех концов мира несутся всегда к единому месту: к святому городу, к ветхозаветному Камню в пустыне Измаила и Агари…».

Я считаю, что пребывание в Константинополе в течение месяца было одним из самых важных, благотворных и поэтических событий в его духовной жизни.

После женитьбы, после разрыва с женой, после беспорядочной жизни в столицах, Одессе и даже Ялте он, наконец, обрел душевный покой, мог, не отвлекаясь повседневными заботами, развлечениями, встречами, даже творческой работой, подумать о себе. Отдать себе отчет в том, как ему следует жить.

Он взял с собой книгу персидского поэта Саади «Тезкират», он всегда, когда отправлялся на Восток, возил ее с собой. Он высоко ценил этого поэта, мудреца и путешественника, «усладительного из писателей». «Родившись, употребил он тридцать лет на приобретение познаний; тридцать – на странствования и тридцать – на размышления…»

Бунину было в эту весну 32 года, и он мечтал пойти по следам Саади, то есть, прожив тридцать лет, приобретая познания, тридцать лет отдать странствиям, – и тут он решил никогда ни с кем не связывать свою судьбу, «не делить ни с кем своих дней»…

Он чувствовал, что не рожден для семейного очага, сознавал, вероятно, свои недостатки, как мужа. Ему, как поэту, нужен весь мир. То, что царило в то время в литературе, ему было не по душе, он должен идти своим путем, который не даст ему много денег и славы, но даст возможность, по словам Саади, «оставить по себе чекан души своей и обозреть красоту мира!».

В Константинополе его поражала двойственность: величие, красота, богатство и – убожество, грязь, нищета.

Босфор, Золотой Рог, Скутари «со своей деревенской тишиной, домиками с решетчатыми окнами балконов, где томятся жены не очень богатых турок, с фонтанами, с белыми изящными минаретами среди мшистых развалин, с знаменитым кладбищем под высокими густыми темными кипарисами, под которыми стройно белеют столбики в чалмах, где воздух оглашает пение соловьев, говорившее о радостях любви и жизни…».

Есть фотография тех дней: Бунин снят с двумя суданскими неграми: один в низкой феске, другой в каком‑то непонятном головном уборе, а сзади них, положив руки им на плечи, стоит он – в темном костюме, в мягкой белой рубашке с длинным галстуком, без шляпы. Причесан на косой ряд, узенькая прядь на лбу, худой, с очень серьезными глазами.

День он проводил с милым Герасимом, который уже был не в шляпе, как на пароходе, а в картузике, но с неизменным тяжелым зонтом под мышкой.

Посетили они много всяких таверн, харчевен, ели кебаб прямо на улице, стоя, из кипящего жиром огромного котла… И Герасим всегда повторял: «Кусай, кусай, пойдесь домой, будесь рассказывать…» и они «кусали и кусали»… Заходили и в кофейни, где злоупотребляли турецким кофием, сладким, душистым и крепким, смотрели на турок, куривших кальян, молча сидевших по целым часам, скинув одну туфлю и поставив ногу на узенький диван.

Много раз проходили по знаменитому базару, где продавцы хватали за рукав и тащили в свои лавки, чтоб показать товар, отлично зная, что покупать они у них не будут, но им нравилось показывать, вызывать восхищение у смотрящего. Там Иван Алексеевич насмотрелся на бесценные ковры, шали, вышивки золотом и серебром, медные кувшины с тонкими узорами, столики из черного дерева с инкрустациями, словом, на все, что продается на Востоке. Все было изящно и красиво. Там на память о этих днях он купил себе чудесную феску, которая ему очень шла, – он становился похож на красивого турка.

Неизгладимое впечатление произвели на него дервиши. За несколько мелких монет впустили его с Герасимом в высокий восьмигранный зал, с трех сторон хоры, украшения – суры Корана.

Дервишей было около двадцати, ими руководил шейх: «И по мере того, как все выше и выше поднимались голоса флейт… все быстрее неслись по залу белые кресты‑вихри… и все крепче топал ногой шейх: приближалось страшное и сладчайшее «исчезновение в Боге и вечности…» («Тень Птицы»).

На Башне Христа он переживал нечто подобное, что и у дервишей: «Теплый сильный ветер гудит за мною в вышине, пространство точно плывет подо мною, туманно‑голубая даль тянет в бесконечность…» («Тень Птицы»).

Он рассказывает, что вихрь вокруг шейха зародился в мистериях индусов, в таинствах огнепоклонников, в «расплавке» и «опьянении» суфийства с его мистическим языком, в котором под вином и хмелем – упоение Божеством… и ему припоминаются слова Саади:

«Ты, который некогда пройдешь по могиле поэта, вспомяни его добрым словом!… и как назвать человека, не чувствующего этого восторга?

– Он осел, сухое полено» («Тень Птицы»).

Так Бунин заканчивает свою «Тень Птицы», написанную после нашего первого путешествия на Ближний Восток в 1907 году, но там все из впечатлений его пребывания в Константинополе в 1903 году, в ту «незабвенную весну».

Прошел месяц, иссякли деньги, нужно возвращаться в обыденный мир, столь далекий от того, что он пережил в этом сказочном городе: ранние утра где‑нибудь в Скутари, где тишину нарушали лишь соловьи, дни в Стамбуле, уже почти мертвом. Там, выходя к Мраморному морю, он иногда подолгу стоял, – оно порой делалось от игры волн на солнце подлинно мраморным. Несказанно прелестны были лунные ночи, когда бывало грустно‑приятно от своей отчужденности от всего мира и от всего пережитого. Вспоминал с болью в сердце своего Колю и родную семью, которая никогда не увидит, не почувствует того, что ему посчастливилось пережить. Поэтичны были и темные звездные ночи, полные разноцветных фонариков на судах всех наций, стоявших на Босфоре.

Трогал его обычай, что с минарета несется молитва о тех, кто в эту ночь страдает бессонницей.

Позднее он написал стихи:

 

 

ТЭМДЖИД

Он не спит, не дремлет.

Коран

В тихом старом городе Скутари,

Каждый раз, как только надлежит

Быть средине ночи, – раздается

Грустный и задумчивый Тэмджид.

На средине, между ранним утром

И вечерним сумраком, встают

Дервиши Джелвети и на башне

Древний гимн, святой Тэмджид поют,

Спят сады и спят гробницы в полночь,

Спит Скутари. Все, что спит, молчит.

Но под звездным небом, с башни

Не для спящих этот гимн звучит:

Есть глаза, чей скорбный взгляд с тревогой,

С тайной мукой в сумрак устремлен,

Есть уста, что страстно и напрасно

Призывают благодатный сон.

Тяжела, темна стезя земная,

Но зачтется в небе каждый вздох:

Спите, спите! Он не спит, не дремлет,

Он вас помнит, милосердый Бог.

 

Этот обычай восхищал Ивана Алексеевича, и он часто вспоминал о нем в свои бессонные ночи в последние годы своей жизни.

На возвратном пути он был полон впечатлениями и даже мало уделил внимания пароходной жизни, которую впоследствии изучил во всех тонкостях.

 

6

 

В Одессе он пробыл несколько дней у Куровских, повидал сына, может быть, на берегу моря, об этом он написал пронзительные стихи, которые не напечатал, посидел в ресторане с Нилусом и укатил в Москву, где тоже пробыл недолго.

Повидался с Телешовыми и Карзинкиным, много повествовал о своем пребывании на Босфоре, уговаривал «Митрича» посетить те края, зная отлично, что тот никогда не соберется. Вообще, как это ни странно, русские люди мало путешествовали по Ближнему Востоку. В Святой Земле бывали только паломники, духовные лица. Отправлялись туда и магометане из Ташкента, с Кавказа и других мест; совершали паломничество и евреи, большею частью из Польши. Интеллигенция же не решалась на такое путешествие – только разве ученые, – не отдавая себе отчета, до чего все хорошо было организовано и для плавания, и для пребывания в Палестине. Удивительное невежество и отсутствие интереса к тому, что выходило из рамок шаблона.

В середине мая приехал в Москву Чехов. Иван Алексеевич заходил к нему, делился своими впечатлениями, особенно приятно было вести на эту тему разговор потому, что Антон Павлович из московских знакомых его был единственный, который побывал в Константинополе, хотя Востоком не увлекся.

В конце мая Иван Алексеевич направился в Огневку, где коротали свои дни отец и Евгений Алексеевич с женой.

Отец, сильно состарившийся, – ему шел восьмидесятый год, – был все же по‑прежнему бодр и остроумен. Он никогда не жаловался, хотя жизнь его была тяжелая. Обстановка была убогая, питание более чем скромное, так как хозяева, как одержимые, старались копить деньги, под старость пожить по‑человечески… На руки денег отцу давать было невозможно: сейчас же появлялась водка…

 

 

 

Портрет Бунина с надписью под фотографией: «Дорогой Марии Самойловне ‹Цетлин› от соэмигранта. Ив. Бунин. Париж, 1922 г.»

Алексей Николаевич с неизменным интересом слушал рассказы младшего сына о Константинополе, о турецких обычаях. Удивляло его, что за проход по мосту взимали плату; очень его забавляли верблюды, идущие по ступеням лестницы и собаки, которых никто не смел обидеть, – их встречали на каждом шагу и смиренно обходили. Слушал с упоением о красоте Босфора, Скутари, Стамбула, жалел, что Айя‑София в руках неверных; на него произвел впечатление рассказ, что ежегодно выступает там на стене лик Спасителя и ежегодно турки его замазывают. Восхищали голуби в куполе, размеры храма. Ивану Алексеевичу было всего приятнее рассказывать отцу – он при своем воображении все ярко представлял.

Набросился отец и на книги, привезенные сыном, – все свои досуги начал отдавать чтению. Маленьких рассказов не терпел: «Увидишь птицу, нацелишься, а она уже улетела, вот и вся недолга!»

Иногда Иван Алексеевич читал вслух. Однажды он взял новое произведение Горького, сказав, что это только что написанный рассказ Толстого. Вдруг брат Евгений прерывает его и говорит:

– Нет, это Горький пишеть…

Удивительно одаренный был человек и читал мало, а сразу схватывал стиль писателя.

Понемногу Иван Алексеевич втянулся в занятия. Но о путевых впечатлениях еще не мог писать, принялся за отделку перевода «Манфреда», который надеялся устроить в «Знании», и такая размеренная жизнь протекала до приезда матери и Маши с двумя детьми. Маша сразу внесла оживление и беспорядок, и заниматься стало трудно, мешал старший сын ее, забегая ежеминутно к дяде, а он писал стихи.

Прозу писать опять стало трудно, – за весь 1902 год он написал только «Надежду», а за 1903 – два рассказа, объединенные под заглавием «Чернозем»: «Золотое дно» и «Сны» (мне неизвестно, где он писал эти рассказы, в деревне или в Москве, для первого сборника «Знание» под редакцией Горького). Стихов же за 1903 год написано много, и они вошли в 3‑ий том его сочинений в издании «Знание», вышедший в 1906 году.

Чувствуя, что в Огневке ему писать трудно, он дождался Юлия, приехавшего из‑за границы, и после отъезда того в Москву решил перекочевать в Васильевское.

Там было жить приятно: большая угловая комната с тремя окнами на запад и юг. Тишина, здоровый стол, племянники. С двумя старшими ему было приятно делить свое свободное время.

Кроме «Манфреда», он там писал стихи, а среди них – «Канун Купалы», «Обрыв Яйлы», «Норд‑остом жгут пылающие зори», «На окне, серебряном от инея», «Жена Азиса», «Северная береза», «В сумраке утра проносится призрак Одина», «Мы встретились случайно на углу», «Проснулся я внезапно без причины», «Ковсерь», «Старик у хаты веял, подкидывал лопату», «звезды горят над безлюдной землею», «Ночь Аль‑Кадра», «Далеко на севере Капелла», «Уж подсыхает хмель на тыне».

Осталась запись тех дней:

«Проснувшись, открыл окно в сад, щурясь от утреннего низкого солнца. В свежем воздухе пахло горькой сладостью осеннего утра. На поляне перед окнами слепило таким ярким и теплым светом, что похоже было на лето. Только солнечное тепло было смешано с этой пахучей горькой свежестью, с запахом покрытых крупной росой опавших листьев, и солнечный свет был слегка розовый, а вдали, в тени старых деревьев, уже багряных, желтых и оранжевых, стоял тончайший лазурный дым легкого ночного тумана».

«Поздними вечерами лежали на ометах новой соломы. Очень свежо, но тонешь в теплоте этой новой соломы. Темно, но вверху огненная жизнь бездны звездного неба и в разные стороны летящие зеленые полосы падающих звезд».

«Осень, осень! Уже летают паутины на жнивьях, ярки кустящиеся зеленя.

Вечера золотистые, потом ярко‑красные. Небо над закатом темно‑синее, ниже вогнутое, прозрачно‑сиреневое. Бледность жнивья.

Черные липы сада, загораживающие всходящую за садом зеленую луну.

Неяркие звезды на смутном южном небосклоне».

После десятого сентября начались разговоры об отъезде. Младший племянник Петя был уже в Орле, – он еще учился в гимназии, к нему на всю зиму должна была переехать мать. Коля оставался в деревне, – решил с бабушкой и дядей зимовать в Каменке. Митюшка с Иваном Алексеевичем должны были ехать в Москву.

На этот раз Иван Алексеевич остановился в меблированных комнатах Гунст, в Нащокинском переулке, рядом с особняком Лопатиных, где он некогда проводил почти все свои досуги.

Телешовы еще жили на даче в Малаховке, которая наполовину принадлежала им. На берегу озера у них был высокий двухэтажный дом в скандинавском стиле.

Погода была хорошая, и Елена Андреевна пригласила Ивана Алексеевича погостить у них. Он, было, согласился, но после первой же ночи, проведенной на даче, рано утром уехал, не повидавшись с хозяевами. Это один из его непонятных поступков. Иван Алексеевич мне объяснял, что комната была ему не по душе, он чувствовал, что в ней он будет не в состоянии писать. Как объяснить это? И от смущения, не зная, что ему делать, он сбежал…

Елена Андреевна с большим недоумением мне рассказывала об этом. Я тоже не решилась объяснить ей причину.

Этой осенью жил в Москве и Найденов. Бунин с ним еще больше сблизился. Найденов нравился и Чехову. Он говорил, что Найденов может написать еще несколько неудачных пьес, а затем напишет опять превосходную, так как он считал его единственным настоящим драматургом из живых авторов.

Сутулый, выше среднего роста, в криво висящем пенсне, немного неуклюжий, с крупной головой, волнистыми темными волосами, застенчивый, Найденов производил сразу приятное впечатление.

На людях он был сдержан, замкнут, по‑купечески недоверчив, но натура у него была страстная, склонная к размаху, даже безумствам… В денежных делах он был очень щепетилен.

В его жизни случилось то, что народ называет по «щучьему веленью»: больше пятидесяти лет тому назад в Москве жил никому не ведомый Сергей Александрович Алексеев и жил очень дурно,‑ служил приказчиком в маленьком магазине готового платья где‑то на Тверской, а в одно ненастное утро, по дороге на службу, развернул газету, и в глаза ему так и ударило: «Грибоедовская премия Литературно‑Художественного театра присуждена за «Детей Ванюшина» Найденову».

Остановился, прочитал несколько раз и, немного придя в себя, повернул домой, а в магазин готового платья так больше и не заглядывал – махнул рукой и на причитавшееся ему жалованье. На следующий день – Петербург, и тоже, как в сказке «Конек Горбунок»: нырнув в литературно‑драматический котел приказчиком из магазина готового платья Алексеевым, он сразу превратился в премированного драматурга Найденова.

Легко представить себе, что затем было: и просьбы театральных директоров о пьесе, авансы, мир кулис, актеры, актрисы, поклонники, писательский круг, лесть, почет, аплодисменты, деньги…

Как известно, в то время в России особенными любимцами публики были писатели. И так как баловать своих кумиров она умела не только со всей ширью славянской души, но и с истеричностью, то редко у кого из достигших в то время «славы» не закружилась голова.

У Найденова голова не закружилась, хотя успех был прочный – вся Россия ставила его пьесу. Я думаю, что все, бывавшие в театрах, пересмотрели «Детей Ванюшина». Много пьеса эта вызывала разговоров, споров, рефератов…

Найденов, по рассказам Ивана Алексеевича, ненавидел рекламу, презирая всю нарочитую шумиху, которая создавалась в ту пору почти вокруг каждой знаменитости (и, конечно, не без благосклонного разрешения ее самой). Ему это было органически противно и вовсе не потому, что он был лишен честолюбия, – а потому, что он не переносил всего, что не было действительно прочно и достойно. И это особенно влекло к нему Ивана Алексеевича, который тоже во всем любил настоящее, а не дутое.

Никогда Найденов не наряжался ни в поддевку, ни в сапоги.

В молодости он был неудержим. Получив от отца небольшое наследство, он на Волге так загулял, что сразу остался нищим, и ему пришлось тяжким трудом зарабатывать кусок хлеба, так он и докатился до приказчика в магазине готового платья.

Жизнь Ивана Алексеевича в Москве протекала обычно: чаепитие у Юлия Алексеевича, прогулки с ним, если не надо куда‑нибудь ехать, «Среды» у Телешовых, интимные обеды у них, у Чеховых, у Граф (жена его – в девичестве Клочкова, дочь богатого воронежского городского головы; он чуть тронул ее в «Чистом понедельнике», взята – ее квартира), вечера в Кружке или на журфиксах у Рыбаковых…

Раза два за осень Иван Алексеевич ездил в Петербург. Побывал в редакции «Мир Божий», где хозяином был уже Куприн, у которого начала кружиться голова от славы, на что ему жаловалась умная, все понимающая Марья Карловна. Говорила, что хочет увезти мужа в Балаклаву, – собутыльники губят его, льстят и приносят ему большой вред, и что в Петербурге ему трудно работать. Жаловалась она и на его ревность и дикие выходки. И правда, раз в присутствии Бунина и других гостей, Куприн, увидав, что жена вышла в легком черном газовом платье, которое ей шло, взял и поджег его спичкой снизу, – едва удалось затушить, закидав огонь подушками с дивана. В другой раз, – не помню уже, в этом ли году или в другом, – Куприн, войдя в столовую, где был накрыт обеденный стол на двенадцать персон, на что‑то рассердившись, схватил за угол скатерть, и все зазвенело, разбилось – и тонкое стекло, и дорогой обеденный сервиз. Конечно, оба раза он был во хмелю.

Обедал Иван Алексеевич и у Ростовцевых, которые повенчались в 1900 году. Жили они на Морской. После обеда они всегда просили его почитать стихи, и он иногда читал написанные летом, не появившиеся еще в печати. Лето было урожайное, он написал тридцать три стихотворения. Особенно имело успех «Одиночество», посвященное художнику Нилусу. Многие строчки запомнились и часто повторялись, особенно «Что ж, камин затоплю, буду пить… Хорошо бы собаку купить». Нравились и «Канун Купалы», и «Портрет», и «Надпись на чаше», и «Могила поэта»…

Начал Иван Алексеевич бывать и в доме профессора и академика Нестора Александровича Котляревского, жена которого, Вера Васильевна, красивая, обаятельная дама, была артисткой Александринского театра. Они быстро стали друзьями и ценителями Бунина.

В Петербурге Иван Алексеевич собрал деньги и стал подумывать о поездке за границу.

Вернувшись в Москву, он начал уговаривать Найденова поехать вместе на юг Франции и на север Италии. Подумав, тот согласился, хотя и не преминул выругать Запад.

В декабре в Москву приехал Чехов, и Иван Алексеевич бывал у него каждый вечер, просиживал «далеко за полночь». В эти ночные бдения они особенно сблизились. Чехов рассказывал ему о своих братьях, Иван Алексеевич кое‑что тоже поведал ему из хроники своей семьи. Антону Павловичу, вероятно, было тяжело, что он болен и лишен возможности принимать участие в развлечениях жены, но никогда об этом он даже не намекнул. А она в ту зиму жила полной жизнью, домой возвращалась поздно.

Шли репетиции «Вишневого сада», Чехов жаловался, что режиссеры делают из его комедии драму, что многое, что там написано, совершенно не подходит к драме, и все повторял: «Уверяю вас, ни Алексеев, ни Немирович толком не прочли пьесы, а ставят то, что им самим хочется, уверяю вас, актеры отстали в развитии на целых семьдесят пять лет…»

Среди беспорядочной жизни Иван Алексеевич докончил два рассказа «Сны» и «Золотое дно» и, озаглавив их «Чернозем», передал для первого сборника «Знание». Получив за них аванс и прибавив его к тому, что собрал в Петербурге, уехал с Найденовым 24 декабря за границу.

Это было его любимое – быть под великие праздники в пути…

Он не был на Ривьере, не знал Италии.

 

7

 

С ними до Варшавы ехала Макс‑Ли, журналистка, романистка, дружившая с обоими писателями, особенно с Буниным. Он кое‑что взял от нее в «Генрихе».

Найденов к западной культуре был враждебен. Его все раздражало, казалось искусственным, тесным, продажным. Жизнью чужой страны он не интересовался, иностранных языков не знал и не хотел даже заучить самые необходимые фразы.

Порою был мрачен, на что‑то сердился, порой мил, рассказывал о своих волжских кутежах, когда он прокучивал отцовское наследство. Признавался, что в «Детях Ванюшина» есть кое‑что автобиографическое. Много пил. Они проехали Вену, Земмеринг, остановились

 

 

 

И. А. Бунин. Париж, 1921.

 


Поделиться с друзьями:

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.071 с.