Виктор Михайлович Твердохлебов — КиберПедия 

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Виктор Михайлович Твердохлебов

2018-01-05 290
Виктор Михайлович Твердохлебов 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Когда я прошёл до конца весь коридор и уже коснулся перил широкой лестницы, чтобы спускаться вниз, я услышал, что меня окликнули.

Я обернулся и увидел Виктора Михайловича, учителя, бегущего по коридору и машущего мне.

Тонким голосом и почти задыхаясь от бега по длинному коридору, он что-то быстро кричал, чтобы остановить меня.

«Господин немец! Не могли бы вы подождать… Я сейчас вас догоню…»

Он догнал меня и принялся бурно выражать свою радость от того, что ему это удалось.

Путаясь в словах, то по-русски, то по-немецки, он объяснил мне, что уже давно мечтал встретиться с образованным немцем; а то, что я к тому же драматический актёр, тронуло его особенно. Но об этом он хотел поговорить позже. Сначала он изложил свою просьбу. Не буду ли я так любезен, дать ему несколько уроков немецкого языка. Он хотел бы освежить и усовершенствовать свои старые знания. Не соглашусь ли я – может быть, два раза в неделю – приходить к нему домой? Гонорар за час, исходя из его довольно скромного жалованья, не может быть, к сожалению, особенно высоким, но рубль, который он готов платить за это – это ведь тоже деньги.

И в то время как школьный звонок оглушающе разнёсся по всем коридорам и астматический голос учителя едва мог перекричать его, он пытался ещё сообщить мне, что у него есть Хрестоматия немецкой поэзии со стихами Гёте, Шиллера, Уланда и других; и что он уже заранее радуется тому, как будет слушать их в интепретации драматического актёра.

А потом ему уже нужно было бежать. Он в последний раз напряг свои голосовые связки, чтобы описать мне улицу и дом, где его нужно искать, торопливо пожал мне руку, и заспешил прочь, в то время как из классов ученики устремились на большую перемену.

Какой успех! Моё нахальство – зайти в гимназию – уже оправдалось, даже если с учениками ничего не получится. Два раза в неделю становиться богаче на рубль! – с этим не могли конкурировать несколько хлебных копеек от властей.

Исходя из перспективы регулярных заработков, я задумался о том, чтобы снять комнату в городе. Некоторые из наших снимали в Медвежьем частные квартиры; среди них был и Лео из Верхней Силезии, который тоже, как и я, вынужден был эвакуироваться из Лежанки. Во время нападения Корнилова ему, несмотря на всяческие опасности, удалось спастись.

Но теперь Лео хотел считаться поляком и дистанцировался от нас. Хотя у него никогда не было никакого другого гражданства, кроме немецкого.

У меня с ним были хорошие отношения, и я решился обратиться к нему, чтобы он присмотрел какую-нибудь комнатку по соседству с собой.

Чтобы разместить большое количество эвакуированных, власти не прилагали никаких особых усилий. В наше распоряжение предоставили когда-то начатую, но так и не законченную новостройку – двухэтажный сарай без дверей и окон, в котором мы могли располагаться, как нам понравится. Как мы там жили и что делали, не интересовало никого из отвечающего за нас комитета. Комитет пришёл в величайшее негодование, когда в Медвежье пришёл транспорт из Лежанки. Куда им было деваться с таким количеством новых нахлебников?

В Медвежьем до этого было вовсе не принято – иметь какой-то план содержания для ссылаемых сюда военнопленных, и заботиться о них. Так как этот город считался местом сбора больных, нетрудоспособных и буйных; тех, кто не встраивался в принятый порядок в сёлах и деревнях района, с ними тут особо не церемонились. Никто не тратил никаких усилий по их перевоспитанию. Им просто предоставили право ходить по деревням и по городу, и собирать подаяние. Просили ли они денег, продукты или одежду – всё официально было разрешено.

Благодаря этому распорядку, здесь в течение многих лет с завидной регулярностью появлялись группы попрошаек, которые – хорошо зная местные условия – таким образом, могли сносно существовать. После таких походов они нередко возвращались с полными мешками и делились друг с другом хлебом, мукой и маслом, салом и луком.

Русский крестьянин обычно подавал охотно, он привык постоянно видеть на своём дворе русских нищих. Церковь и религиозное сознание требовали от него, в первую очередь, сострадания и милосердия; это было для него само собой разумеющимся.

Эти толпы попрошаек – как стаи саранчи – уже так обработали округу, что вновь прибывшим уже ничего не оставалось. Несмотря на это, я несколько дней пытался тоже упражняться в этой деятельности. Но в тот день, когда я дал первый урок Виктору Михайловичу Твердохлебову – а именно таким было его полное имя – я смог отказаться от своих попыток в этой области.

А теперь я надеялся в скором времени покинуть и новостройку; моё жилищное право там ограничивалось только спальным местом, покрытым соломой. Солому каждый добывал самостоятельно. Хранить какое-либо добро в этом доме открытых дверей было невозможно. Всё, что я имел, я таскал с собой в большой папке, которую мне продал кто-то, у кого было туго с деньгами, задёшево.

Издатели Хрестоматии Виктора Михайловича, заслуженные немецкие школьные деятели конца века, не ограничились классиками или полуклассиками как Гёте, Шиллер, Уланд, Гейне и т.д.; они разместили там и поэтов победы 1870 года. Гайбель, Герок и Фрайлиграт, как представители «отечественной поэзии», заполняли множество страниц книги. Моему усердному ученику это нисколько не мешало. То, что они в Хрестоматии стояли по соседству с Гёте и Гейне, нисколько не вредило последним. Да и как должен был относиться к этому Виктор Михай-лович? В русских учебниках по чтению тоже была военная поэзия.

Типичный опус традиционного военного жанра - Фрайлегратовская «Труба Вионвиля» – аналогичный по настроению «Коням Гравелотта» Карла Герока – был по желанию ученика выбран для первого урока. Виктор Михайлович, как он сам признался, уже раньше намучился с этой «Трубой Вионвиля». Поэтому его выбор был объясним; он, конечно, хотел продемонстрировать свои знания.

Домик, в котором учитель снимал комнату, был недалеко от зелёной площади школ. Вечером я шёл к нему туда, поднявшись по семи ступеням каменной лестницы. Снабжённую металлическим молоточком входную дверь, после стука и некоторого ожидания, открыла старая женщина.

«Виктор Михайлович дома?» - спросил я.

Старуха, очевидно, его экономка, была подготовлена к моему приходу. Она утвердительно покивала головой и пошла, шаркая рваными тапочками, впереди, мимо нескольких комнат, пока, наконец, не остановилась у одной, и доложила обо мне.

Быстрее, чем это произошло, сейчас, наверное, не открывалась ещё ни одна дверь.

«К вам посетитель, Виктор Михайлович!» - прокаркала старуха, но она ещё не успела договорить, как в проёме двери, с сияющим лицом, появился учитель. Как сердечно был он рад!

Сопровождаемый многочисленными поклонами, я был проведён в комнату, в мещанское полутёмное помещение, слегка освещаемое тусклой керосиновой лампой. В нём, наряду с большим письменным столом, стоял неуклюжий круглый стол, накрытый скатертью с бахромой. Все отстальное пространство было заставлено столиками, комодами и подставками для цветов; повсюду лежали вязаные салфетки, стояли вазы, фигурки, всевозможные фарфоровые безделушки.

Здесь-то и ждала нас «Труба Вионвиля».

Всё свидетельствовало о том, что мы без промедления можем приступить к делу. Виктор Михайлович был пламенно увлечён нашим планом; но он хотел услышать и от меня – или получить подтверждение – что тщательно проработанное стихотворение, которым мы собирались заняться, действительно знаменито в Германии.

Я слегка замешкался со своим ответом.

«Ну, таким уж знаменитым оно, возможно, не является, … но школьники обычно учат его наизусть».

И то, что я сам хранил его в своей памяти ещё со школы, доверчивый Виктор Михайлович воспринял как особое счастье.

Тогда он будет следить по книге, которая лежит на столе, а я, стоя рядом или за ним, буду читать наизусть – если я действительно его знаю. Всё, что было связано со знанием наизусть, казалось, имело для Виктора Михайловича гораздо большее значение, чем для меня. Запомнить что-то, будь это даже очень большой текст, для людей театра вовсе не удивительно, это вовсе не является достижением, это само собой разумеется. У кого там нет, наряду с репертуаром, какой-то более или менее обширной программы, с которой он выступает?

Виктор Михайлович жаждал узнать, знаю ли я и другие стихи наизусть, я это подтвердил. А какие - и я их ему назвал; а какие Гёте и Шиллера; а какие их обоих; а, может быть, это, а то; или может быть, «К луне», или «Перчатку»; или – уж и не знаю что?! Практически всё я мог подтвердить, что привело спрашивавшего в невероятное восхищение. Когда он, наконец, назвал «Фауста» Гёте, я объяснил ему, смеясь, что для настоящего человека театра нет ничего особенного в том, чтобы читать главные сцены из «Фауста» не только со сцены, без книги, разумеется.

«И без суфлёра?» - спросил он, что я вновь, смеясь, подтвердил.

Я смеялся, но Виктор Михайлович стал абсолютно серьёзным. Было впечатление, что им овладело какое-то видение.

Он вскочил из-за своего письменного стола, и казалось, что он видит своими широко открытыми глазами что-то, чего не вижу я; при этом он постоянно повторял дрожащим голосом: «Фауст? … Фауст? Вы это можете? Вы это знаете наизусть? Это величайшее произведение? Величайшее в мире, «Фауст» Гёте?!...»

Его охватило странное волнение. Отрывочными предложениями он начал говорить о том, что мы после совместной работы организуем праздничный вечер, посвящённый Гёте, «Фаусту». При этом здесь, в его комнате, повсюду будут гореть свечи, и он пригласит на вечер директора гимназии и нескольких учеников старших классов, а также начальника почты, очень достойного человека. А я, немецкий артист, буду читать им из «Фауста» ту или иную сцену, самые сильные места, а также то, что мне самому особенно дорого. У начальника почты есть друг в Санкт-Петербурге, теперешнем Петрограде, у него есть роскошное издание «Фауста», на русском языке, огромная книга, украшенная огромными иллюстрациями. И если допустить, что эта книга всё ещё у него, можно попросить прислать её сюда, с тем, чтобы торжественно положить её на средний стол, здесь, в комнате, где мы этот вечер будем проводить, настоящий вечер памяти великого гения … Гёте.

И в то время, как я со всем соглашался, а волнение Виктора Михайловича начало проходить, он сообщил мне доверительно, что и сам долгое время владел изданием «Фауста», двуязычным, в котором немецкий текст был объединен с русским переводом. Но теперь этого тома нет. Его, наряду с другими библиографическими святынями, так и не смогли больше отыскать после одного обыска, проводящегося время от времени в интеллигентных кругах.

Судьба роскошного тома друга начальника почты представлялась мне тоже печальной.

Да, а как же «Труба Вионвиля»?

Её очередь тоже наступила, несмотря на весь восторг по поводу «Фауста». Я посчитал, что Виктор Михайлович теперь смотрит на неё довольно критично, но я ошибся.

Как только он вновь занял своё место за письменным столом, его захватила новая страсть, несколько иного рода, но не менее сильная, жажда знаний. С предельной концентрацией – хотя медленно и запинаясь – он принялся читать немецкое стихотворение. Я не перебивал его, лишь отмечал мысленно самые грубые ошибки в ударении и произношении. После того, как он закончил читать, мы приступили к разбору. Я поздравил его, отметил «невероятно высокий уровень его знаний немецкого». Он был счастлив. А потом наступила моя очередь читать.

Я стоял за его спиной, и в случае необходимости мог через плечо заглянуть в книгу. Но мне это было не нужно. Я закрыл глаза.

Гёте или Фрайлиграт – сейчас это не имело значения. Наступила отрешённость – а ничего другого мне было и не нужно. И в то время как я начал произносить первые слова, она превратила комнату в ту, другую сцену.

Дорогой, единственный зритель Виктор Михайлович, последуешь ли ты за мной в печальный мир этого, совсем не перворазрядного, стихотворения? Да, ты следуешь за мной, уже после первых четырёх строчек ты у меня в руках. Я расскажу тебе всё, что хотел сообщить «патриотический поэт», сдержанно, но настойчиво, ты увидишь.

Когда я, приоткрыв глаза, бросаю взгляд на русского друга немецкой литературы, я замечаю, что он уже перестал водить пальцем по строчкам хрестоматии, как сначала собирался. Подняв голову, он сидит как каменное изваяние. Кажется, что его ухо услышало нечто совершенно неожиданное. Он ошеломлён, пытается бороться со своим волнением. Я вижу, как его лицо заливает горячая красная волна.

Это смущение, стыд. Он не хочет демонстрировать чужаку своё нутро. Но почему же чужой голос так проникает в его сердце?

И в то время как горячая волна вновь покидает его щёки, а мрачный стих непрерывно течёт дальше, Виктор Михайлович неоднократно робко взглядывает на меня. Его глаза блестят.

Наконец, я вижу весь профиль его лица; слушая, он, не отрываясь, смотрит в угол комнаты. Он уже почти в состоянии справиться с замешательством, охватившим его вначале.

Кожа его лица подрагивает, показывая неспокойную игру мелких мышц.

Наконец, поэт в элегическом повествовании рассказал, что его волновало. Звучат последние строчки.

Тяжёлые, мрачные слова, как тихо капающие слёзы… затухающие слоги, из которых слышен вздох ночного поля битвы.

Виктор Михайлович чувствует, как тяжелеет его голова. В какой-то момент он позволяет ей опуститься, но когда кажется, что он сейчас ударится лбом об стол, он спохватывается, и вновь принимает прежнюю позу…

Пока Виктор Михайлович смог повернуться ко мне и улыбнуться, прошло некоторое время.

Его улыбка была со слезами в глазах.

Незадолго до моего ухода, после чтения, мой русский друг вытащил верхний ящик своего комода и достал льняной мешочек.

Он сказал: «Здесь для Вас, если позволите, пакетик чая, фунт сахара и несколько бубличков… Ну, вы знаете… Медовые крендельки».

Вместе с этим, он засунул мне в карман закрытый конверт. Почти стыдливо он пробормотал что-то о «гонораре», поблагодарил меня за визит, предупредил, чтобы я не забыл в следующий раз «мешочек» вернуть, чтобы его хозяйка снова смогла туда что-нибудь положить, и отпустил меня.

Так как уроки у Виктора Михайловича должны были стать регулярными, и мой скромный капитал должен был пополняться, ничего не могло помешать мне покинуть, наконец, эту ужасную новостройку.

Лео для меня постарался. Я заплатил ему немного за посредничество, и он отвёл меня на небольшой двор в центре городка, крестьянский двор, каких было много в Медвежьем, городишке, выросшем из крестьянских хозяйств.

Кроме старой бабушки, я во дворе никого не нашёл, ни мужчин, ни женщин, ни детей – вместо них кучу внуков-подростков.

Меня это не беспокоило: будет лучше, если я ни с кем не буду знакомиться.

Когда я выплатил старухе деньги за месяц, шесть рублей, она обрадовалась.

Она отвела меня и Лео в пустую крестьянскую комнатку, которая, наряду с чисто застеленной кроватью, предлагала тишину и покой, а это было то, в чём я так нуждался. Густо заплетённые зеленью окошечки создавали приятный полумрак, который так соответствовал моему душевному состоянию.

Я думал о трёхдневном переходе сюда, и о глубокой подавленности, от которой тогда никак не мог избавиться. Лео, болтая без умолку, шёл рядом со мной. Его совсем не смущало моё упорное молчание. Шумовая кулиса, которую он выстроил вокруг меня, действовала скорее усыпляюще, чем раздражающе, что было для меня благотворно, как наркоз. Мне нужно было пережить то, что я снова против моей воли был уведён с Дороховского двора – хотя и не мог себе представить, как бы там развивались события дальше.

Разве я остался бы у Дороховых навсегда? Может быть, что-то – кто-то? – задержал бы меня там на неопределённый срок, если бы политическая ситуация вновь успокоилась. Но разве моё место было действительно там? Разве я был Дороховым?

Здесь, в Медвежьем, я, казалось, уже от всего отдалился и, может быть, вскоре уже начну считать, что это хорошо. Ставрополь, как магнит, притягивал Медвежье. Какой-либо удобный случай мог привести меня в Ставрополь, к железной дороге, которая пролегала через Ростов-на-Дону, Харьков, Киев и вела дальше на северо-запад и, наконец, через границу.

Ставрополь для меня подобным, как для кого-то тибетская Лахаза, был запретным городом. Подъезд туда из сельских районов был закрыт.

Но, вопреки всему: разве ослабеет когда-либо притягивающая сила города? Разве не был я в поле его притяжения? И, кроме того: не должен ли я снова вернуться к Насте?

Иногда я мог ответить на этот вопрос, а иногда нет.

Было ещё много другого, что беспокоило меня. К этому относилась и тревога о моих товарищах, которых я оставил у Корнилова. Моё легкомысленное обращение со школьной тетрадкой, которая бросала тень на всех нас, грозила им такой же смертельной опасностью, которой я во-время избежал. Мог ли я рассчитывать на то, что из-за этой своей вины когда-либо буду чувствовать себя спокойно?

Я уже в пятый или шестой раз возвращал Виктору Михайловичу освободившийся платочек, который всякий раз содержал то же самое количество бубличков, сахара и чая. Новый, заполненный, всякий раз уже лежал в ящике комода, когда я приходил, и вручался мне по окончании урока, наряду с гонораром.

Но когда в конце недели, во время которой я уже дважды получил гонорар, и был приглашён в третий раз, и Виктор Михайлович – по своей привычке – вновь засунул мне в карман конверт, в котором было столько же, сколько я уже получил, я не знал, что и думать.

Я увидел это уже на улице, и я хорошо помнил, что мы тогда занимались двумя гренадёрами Гейне, которые добирались из русского плена обратно, во Францию.

«И когда они пришли в немецкий дом»,- стояло там.

Когда я читал стихотворение, чувствительному Виктору Михайловичу стоило немало усилий, чтобы скрыть своё волнение, и тогда я ещё не знал, что у этого волнения была особая причина.

По поводу гонораров я подумал, что это ошибка, и пошёл обратно. Когда мне открыли, я спросил: «Виктор Михайлович, что это за деньги? Это слишком много. Я же уже получал гонорары на неделе».

«Нет, нет! Вы ещё ничего не получали. Я постоянно забывал Вам отдавать. Не благодарите! За что Вам меня благодарить? Я бы давал Вам больше, если бы имел возможность».

Это необычное поведение я не мог принять просто так, без объяснения.

«Вы так благородно ведёте себя по отношению к человеку, который Вам совершенно чужой», - сказал я. - «Почему вы принимаете во мне такое участие?»

«Заходите!» - прошептал Виктор Михайлович каким-то странным тоном, и втащил меня в комнату. - «Идите сюда, я хочу Вам что-то рассказать».

И когда я снова сидел за столом и с удивлением слушал, что мне рассказывал о себе этот странный дружелюбный русский, я вновь задумался о том, не управляет иногда судьба всем, что происходит.

 

История В.М.Твердохлебова

Когда-то давно Виктор Михайлович Твердохлебов совершил путешествие в Германию. Он был в Берлине, когда в России, после проигранной Японии войны, разразилась революция 1905 года.

Плохо зная язык, будучи иностранцем, он попал в затруднительное положение, не видел никакой возможности вернуться домой, и был вынужден неделями выживать без денег. Русская почта не работала. Затребованные деньги не проходили через границу. Не имея возможности покинуть Берлин, Виктор Михайлович жил в маленькой чердачной комнатке. Но вскоре он был не в состоянии оплачивать и её. В состоянии невероятной нужды, не имея возможности даже сходить поесть, он не смог уговорить хозяйку ещё подождать. Его попросили съехать. Пришёл новый съёмщик, чтобы осмотреть комнату. И так как этот человек по-дружески отнёсся к беспомощному и запуганному чужестранцу, его ситуация изменилась.

Виктор Михайлович смог остаться жить в мансарде с этим человеком. Новый постоялец был готов платить за него, пока его положение не поправится. Он снабжал Виктора Михайловича деньгами и обедом, всячески подбадривал его, и помог ему продержаться в то трудное время.

Но, ни с чем не сравнимое значение этой истории, было для Виктора Михайловича в том, что тот друг был Берлинским актёром, одним из многочисленных молодых исполнителей, выступавших на Берлинских сценах.

И в один из вечеров этот, всегда готовый выступить, служитель Талии, читал ему тоже «Гренадиров» Гейне.

И вот сегодня, много, много лет спустя, добросердечное отношение Берлинского актёра повлияло на то, чтобы помочь мне, его незнакомому, заброшенному в Россию коллеге.

Я представил себе, как должно было потрясти чувствительного Виктора Михайловича моё появление в качестве просителя в учительской гимназии, встретить немецкого актёра, который был также не виноват в своей нужде, вызванной участью пленного, как и он, тринадцать лет назад, в своей.

«Вы посланы мне», - сказал он, закончив свой рассказ.-

«Вы пришли ко мне, чтобы я через Вас отблагодарил за то, что получил, находясь в ужасной нужде, от одного из Ваших. Вы не думаете, что это судьба? …»

Однажды наш урок немецкой литературы проходил утром. Когда я уходил от Виктора Михайловича, был полдень.

По пути домой, чтобы попасть к себе на квартиру, я должен был пройти мимо новостройки, где всё ещё жила большая часть моих знакомых.

Дом стоял изолированно; вокруг него было много земли под застройку в ужасающем состоянии; перед ним простиралась поросшая травой и сорняками, засыпанная обломками кирпича площадь.

Именно там я – уже издалека – увидел ряд сельских повозок. И чего это они съехались? Что бы это значило?

Непроизвольно я ускорил шаги. Но, наряду с любопытством, я чувствовал какое-то беспокойство.

 

Упущенный шанс

Я был ещё довольно далеко, когда из направленных в мою сторону криков моих, как муравьи туда-сюда бегающих товарищей, понял, что эти крестьянские повозки из Лежанки и окрестностей.

Несколько тамошних землевладельцев, наши бывшие «хозяева», приехали, чтобы забрать своих старых, бездельничающих в Медвежьем, работников.

Причины, по которым нас несколько недель назад вывезли из Лежанки, исчезли. Дикие слухи об ожидаемом возвращении «кадетов» не подтвердились.

Чем ближе я подходил к дому и площади, где плотными рядами стояли телеги, тем медленнее становился мой шаг. Странное волнение сжало мне грудь. Кто-то подошёл ко мне и закричал прямо в ухо: «Тебя ищет старый Дорохов».

Во мне вдруг вспыхнуло чувство страха и воля к защите и сопротивлению.

Я побежал обратно по улице, по которой шёл, свернул в какой-то переулок, и задворками бросился к своему крестьянскому двору, чтобы добраться поскорее до своей комнатки и там спрятаться.

Кто-то – вероятно, Лео – уже, должно быть, описал старому Дорохову, где ему меня искать. Когда я подошёл ко двору и – входя через деревянные ворота – увидел там стоящую телегу и лошадь, которые не принадлежали хозяевам, я понял, что сюда бежать мне было нельзя.

Я сразу же узнал Дороховского коня. Он топтался между оглоблями, неспокойно мотал головой, как всегда, и ржал. Это был конь, на котором Фёдор поскакал на смерть, и который потом вернулся один.

А потом я услышал знакомый старый добродушный голос, меня обняли, и я почувствовал, как мой подбородок щекочет большая седая борода. Голос, старый, добрый, проникал в моё нутро; но, в то время как я слушал слова, у меня было такое чувство, как будто они меня не касались; и я слышал свои слова, как будто я говорил в пространство, и никого рядом нет.

Очень смутно я понимал, что говорю одно и то же, и при этом качаю головой, всё время одни и те же слова отказа….

«Я этого не ожидал», - сказал старый Дорохов, - «что ты не захочешь поехать со мной».

Он, совершенно ничего не понимая, качал головой, говорил всё тише, и грустно смотрел на меня. Наконец, он сел в телегу и поехал со двора.

Мне хотелось изо всех сил прокричать Настино имя. Но голос не подчинился мне.

Ещё долго я, как вкопанный, стоял во дворе.

 

Медвежье бурлит

Какое-то время мы с Виктором Михайловичем ещё продолжали обсуждать наши грандиозные литературные планы. По настоянию учителя, который хотел привлечь к ним и директора гимназии, я прочитал перед обоими большие куски из «Фауста», при этом вновь больше всего восхищались моим умением читать наизусть.

Но однажды утром, без предварительной договоренности, я отправился к Виктору Михайловичу. У него в расписании было «окно», которое он проводил в своей квартире.

Мне не терпелось спросить его, с какими трудностями – по его мнению – я мог бы столкнуться, если бы в будущем захотел из Медвежьего добраться до Ставрополя. А оттуда мне, может быть, удалось бы уехать на Запад. Возможно, даже домой, в Германию.

Виктор Михайлович, всё ещё приходящий в восторг при слове Германия, поздравил меня с таким решением, но был удивлён им, как мне показалось.

«А я», - сказал он, - «подписал контракт на несколько месяцев работы в Ставрополе, буду преподавать в таком же учебном заведении, как здесь, так что я тоже отсюда уеду».

И я узнал от него, что он из Ставрополя был «сослан» сюда, в Медвежье, а в губернском городе у него есть домик, а его жена работает там учительницей.

Моё намерение он безоговорочно поддержал. Он уже раздумывал о том, как он будет поддерживать со мной контакт. Как он сказал, он чувствовал себя очень обязанным мне за то, что я в присутствии директора гимназии прочитал наизусть сцены из «Фауста» – так сказать, в качестве предвкушения перед торжественным вечером Гёте, который мы запланировали, но теперь мы можем просто перенести его в Ставрополь, и план будет спасён.

Мне же всё это не казалось таким простым. Я заметил, что в Ставрополь меня никто не вызывает, и там меня никто не ждёт. Да и сначала мне нужно выбраться из Медвежьего.

Да кто же мне в этом может помешать, спросил он.

«Кто? Предписания и власти. Ведь всё ещё идёт война, гражданская война, и многое другое, и что касается меня, въезд в Ставрополь мне официально запрещён».

Несмотря на это, Виктор Михайлович не видел для меня никаких препятствий; советчиком в этом вопросе он, конечно, быть не мог.

Я постеснялся спросить его, не может ли он взять меня с собой при отъезде в Ставрополь. Сам он этого не предложил; может быть, ему нужно было сначала спросить разрешения. Нет, я не хотел докучать этому человеку, приводить его в смущение.

Но с того момента, как я узнал, как опасно близко от меня была Лежанка, и что эта близость могла меня соблазнить – очень уж уверенным в себе я вовсе не был – я загорелся идеей сбежать в Ставрополь.

Не прошло и недели, как Виктор Михайлович был вынужден сломя голову бежать из Медвежьего, вместе с ним и часть учителей, включая директора.

Медвежье бурлило. Говорили, что «кадеты» снова выступили в поход.

Корниловская армия, теперь под командованием Алексеева, уже давно должна была перестать существовать, так как, как следовало из прошлых сообщений, была на голову разбита «красными» под Екатеринодаром. Но теперь, как утверждали, «белые» с юга вновь продвигались сюда. В Лежанке они, якобы, уже закрепились и установили там свою власть.

Корнилов уже был мёртв, но ужас, связанный с его именем и его «Добровольческой армией», парализовал и город Медвежье, и окрестные районы.

Почтовая карета с быстрыми лошадьми вывезла испуганных медвежьевских педагогов из города на широкую дорогу, ведущую в Ставрополь.

Сидящему рядом с Виктором Михайловичем дородному директору школы мешала его полнота. На его лбу выступили крупные капли пота. Всё произошло так быстро; карета чуть было не уехала без него. Он снял свою форменную фуражку и расстегнул несколько блестящих пуговиц на сюртуке. Казалось, его лицо покраснело от водки, но, вполне возможно, причиной было волнение.

Учителя относились к тем буржуазным элементам, которые при первых же беспорядках должны были бежать из города. Они с этим справились.

Перед последними домами, с западной стороны города, красногвардейцы копали окопы, один за другим.

«Буржуев» вытаскивали из домов и выдавали им оружие. Лучшие семьи должны были отдавать своих сыновей, учеников старших классов, и остальных бездельников. Составленные из них части вели к окопам, где они должны были строить укрепления.

Никто не знал, когда нужно ждать предполагаемого наступления «кадетов». Жители должны были узнать о нём по набату. На одной из церковных башен сидели наблюдатели. У некоторых жильцов новостройки ещё свежи были воспоминания об ужасах в Лежанке. В доме они не чувствовали себя в безопасности; у их походов за подаяниями теперь появилась цель; что им делать в преддверии грозящей опасности? Поэтому целый день они были в пути, крадучись, бродили по округе, выныривали между заборами, садами и стогами, ища уголки, в которых при необходимости могли спрятаться. Такое укрытие могло спасти жизнь, но обнаруженное укрытие означало верную смерть.

Я ходил вместе с Лео. У нас был план – выкопать яму где-нибудь в огородах, глубоко в земле, и укрепить её так, чтобы мы вдвоём могли просидеть в ней несколько дней.

Только отчаявшиеся могли верить в возможность осуществления этого плана. У нас был печальный опыт, но будущее было ещё печальнее.

Пылающее солнце стояло над садами. Блестели высокие жёлтые скирды соломы. Но мы видели только кровь. Кровь, которой были забрызганы весенние цветы, красные лужи, сверкавшие под лучами солнца, текущие пурпурные ручейки у ног умирающих людей, которые завтра будут неподвижно лежать у стогов.

Хотя мы всю вторую половину дня провели в поисках, мы не нашли подходящего места – нигде.

Удрученные, мы выбрались, наконец, с огородов и вернулись на улицы. У новостройки мы задержались.

Здесь нам не нужно было таиться, держать в секрете то, что мы в случае ночного сигнала тревоги попытаемся сбежать из Медвежьего.

Был вечер. Лео не нужно было возвращаться на свою квартиру. Ещё утром он связал свои пожитки в узелок и оставил у меня в каморке.

И теперь мы отправились туда.

Лео, как всегда, болтал без умолку и не замолчал, когда мы сидели на моей кровати и ждали, когда наступит ночь.

Мне же было важнее прислушиваться к подозрительной тишине, установившейся на улице. Мне казалось, я знаю это спокойствие перед штурмом.

В новостройке сегодня появлялись Медвежьевские солдаты и сказали, что нейтральное поведение военно-пленных неуместно. Красная Армия ведёт каждого из них. Лео рассказывал об этом и не мог остановиться. Он сказал, что вовсе не против надеть русскую униформу. Конечно, он хотел бы получить более высокий чин, если они ещё есть – или уже снова есть. Меньшее желание он испытывал от необходимости воевать, как здесь перед Медвежьим.

Я же мечтал только о том, чтобы нас оставили в покое.

Мы уже много часов сидели в темноте. Никому мы здесь были не нужны. Можно было предположить, что здесь мы в безопасности.

 

Побег из Медвежьего

За два часа до полуночи к нам явились трое из барака, с вещами.

Через некоторое время пришёл ещё один, захотевший к нам присоединиться.

Теперь нас было шестеро. Больше нам было не нужно. Я распределил места. Трое разместились на моей койке, я, с оставшимися, растянулся на полу. Этот день был очень беспокойным для нас. Удастся ли нам слегка вздремнуть?

Может быть, ночь пройдёт спокойно, без происшествий?

Наш план был расчитан на то, чтобы, в первые же минуты суматохи после сигнала тревоги, выступить более сильной группой, которая образовалась сейчас, и попытаться найти выход из города. Как мы могли предполагать, все выходы из города будут перекрыты. Все улицы, ведущие к шоссе, красные конники будут контролировать. То, что кого-то из нас они завернут, мы понимали, но со всеми шестью они вряд ли справятся.

Поговаривали, что в час ночи «красные» собирались провести стремительную атаку, т.е. напасть на «белых» за пределами города. Мы относились к этому довольно скептически. О, лучше бы они этого не делали. Если их атаку отобьют – тогда берегись, Медвежье!

Я думаю, я уснул последним. Во всяком случае, я слышал, как, уснув, глубоко дышали другие.

Мой сон, вероятно, продолжался недолго. Во сне я сам был в церковной башне, и с помощью верёвки приводил в движение висящие колокола.

Внизу, в отдалении, при свете звёзд, я видел приближающихся «кадетов».

Они шли тесными колоннами, а я держал верёвку и звонил.

Бом-бом-бом-бом.

Когда мой сон стал менее крепким, и я уже почти проснулся, я всё ещё слышал звук дрожащего металла. Один за другим следовали гремящие удары, быстро, быстро, ещё быстрее.

Бом-бом-бом-бом.

Тревога. Набат… я вскочил.

Едва прийдя в себя ото сна, я испугался оттого, что другие ещё спали. Эй, вы! Вы ничего не слышите?

Они спали как убитые, хотя комната была заполнена тревожным звоном.

И только когда я поработал кулаками, они ожили, схватились за свои узелки и палки, и бросились к двери. Вдали послышались выстрелы.

Все устремились наружу, помчались через двор. Никто не обращал внимания на других.

На улицах мы потерялись. Мы бежали через улицы, переулки, площади – каждый сам по себе – в направлении Ставропольского шоссе.

Меня никто не остановил. Когда же я оказался за городом на шоссе, рядом я увидел только Лео.

Мы не могли заниматься вопросом, где же остались другие. Перед нами был свободный путь. Ещё несколько часов нам будет помогать темнота….

По нашему с Лео плану, дорога до Ставрополя должна была занять 5-6 дней.

Когда пятый день подходил к концу, мы действительно достигли изрезанную ущельями территорию старой скалистой крепости, ещё не зная, впустят ли нас в город.

 

В Ставрополь

 

По дороге в Ставрополь не обошлось без трудностей. Все селенья вокруг Медвежьего были взбаламучены. В деревнях всех сзывали на собрания, носили красные флаги, и собирали мужчин, не глядя на то, хотели ли они сражаться или нет.

И чтобы выбраться из этих разворошенных сел по добру по здорову, нам с Лео приходилось искусно маневрировать. Даже найти ночлег было непросто. Туда, где в доме был мужчина, мы вообще не могли соваться. С крестьянами же, будь то молодые или старые, нам обычно удавалось договориться, так как мы сразу же платили. Лишь немногие из них могли устоять перед нашими серебряными двадцатикопеечными монетами.

Идя в Ставрополь, мы оставляли за собой одно село за другим: Преградное, Безопасное, Донское, Московское ….

 

А потом наступила последняя ночь, которую мы провели в грязном зале ожидания сельской железнодорожной станции. Ещё до рассвета мы вновь отправились в путь.

Напряжение и тревога никак не хотели отпускать ни меня, ни Лео, хотя два последних дня мы шли через спокойно лежащие деревни, где не было заметно никакого волнения. Проходя через эти тихие, как в полусне находящиеся деревни, можно было беззаботно вдохнуть полной грудью.

Неужели и дальше может быть также спокойно? Мы ведь приближались к городу.

Но на подъездных дорогах к Ставрополю, с немногочисленными прохожими и проезжими, царил покой, который, казалось, не знал об ужасах «кадетов». Если нам кто-то встречался по дороге, нас дружелюбно приветствовали, не останавливая и не выспрашивая.

И вот мы уже ступили на первые улицы пригорода, ещё не веря, что мы дошли. Нигде никаких постов и охраны.

Оживлённая уличная жизнь, никаких признаков волнения, куда бы ты ни посмотрел.

Но было ли это реальное лицо города? Мы, конечно, знали о собранных здесь в казармах тысячах «красных» солдат.

Солнце уже склонялось к вечеру. Гостиница, которую мы искали, нашлась довольно быстро. Особого доверия она, правда, не вызывала. Хозяин повёл нас через двор в задний барак, в котором оказались лишь многочисленные лежаки, но ни стола, ни стула.

«Вы можете здесь спать», - сказал хозяин, в то время как мы осматривались.

«Хотя вам это запрещено», - добавил он через некоторое время, как-то так небрежно и без интереса, - «Вы же военнопленные».

«Бывшие», - сказали мы.

«Какие бывшие! Вы те, кто вы есть. Для вас здесь есть большой лагерь. Т<


Поделиться с друзьями:

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.164 с.