Однажды я сидела в лесу. Это был саженый бор, где сосны стояли рядами, а земля между ними устлана хвоей. — КиберПедия 

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Однажды я сидела в лесу. Это был саженый бор, где сосны стояли рядами, а земля между ними устлана хвоей.

2017-11-28 207
Однажды я сидела в лесу. Это был саженый бор, где сосны стояли рядами, а земля между ними устлана хвоей. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Нора Борисовна Аргунова

Не бойся, это я!

ВСТУПЛЕНИЕ

Когда мне было двенадцать лет, я жила у родных на даче. Каждый день с утра я уходила в лес. Иногда захватывала ружьё — лёгкое духовое ружьецо, которое можно заряжать одной дробинкой. Я ничего не знала об охоте, но воображала себя следопытом, охотником и страстно хотела кого-нибудь убить.

Однажды я сидела в лесу. Это был саженый бор, где сосны стояли рядами, а земля между ними устлана хвоей.

Вдруг я увидела белку. Рядом со мной на объёмистом пне она лущила шишку. Я начала медленно нагибаться к ружью, лежащему на земле. Казалось, белку не испугает моё движение, но она оставила шишку и взбежала на сосну.

Тогда я поднялась, взяла ружьё. Высоко на сосне белка улеглась вдоль ветки, была еле видна — я скорее угадывала в тёмной полоске живое существо, которое, вероятно, наблюдало за мной.

Начинался ветер, деревья мерно раскачивались. Поставив ружьё на плечо, запрокинув голову, я долго целилась, водя мушкой вслед за сосной. Разве можно попасть дробинкой в едва приметную тень, которая плавает над тобой из стороны в сторону в сгустившихся сумерках?

Выстрел… И вот она стала падать. Я смотрела, как, тяжело ударившись о сучок, белка задержалась на секунду, перевалилась, полетела, стукнулась о ветку.

Она медленно падала, а я смотрела, не подозревая, что всю свою жизнь буду видеть это грузное мёртвое падение.

Она свалилась к моим ногам. У неё ещё подрагивали веки. Дробь попала ей точно в сердце.

Я взяла белку поперёк тела, обвисшего, тёплого, и понесла. На опушке, где посветлее, я села, стала её рассматривать. И тут заметила, что из одного маленького соска у неё высочилась капля густого молока…

Много лет прошло с тех пор. Прошлой весной я была в командировке в таёжном краю. Возвращаясь из лесу в посёлок, я присела возле ельника отдохнуть. Ельник ещё стоял в снегу, в спину мне дуло холодом, лицо овевал тёплый ветерок. Промытый снеговой водой, песок на тракте был чист и ярок по-летнему.

Я собиралась встать, но успела сдержаться. Три белых зайца паслись напротив. Два, пощипывая траву, удалялись, а третий начал пересекать дорогу. На коротких передних ногах и длинных задних, ныряя то носом, то кормой, он шёл прямо на меня. Остановился, дожёвывая, у разделявшей нас сухой проталины. Меня он за живую не принял и спокойно ступил на проталину.

Только когда я шевельнулась, заяц стал смотреть на меня. Сложенные в трубку уши наклонились, развернулись, и казалось, он смотрел и ушами.

Боязливо вытянувшись, подрагивая на задних напряжённых ногах, заяц понюхал мои сапоги. Подобрался. Подумал. И томно потянулся, оттопырив хвост, выгнув спину.

Зажмурясь, он зевнул. Прилёг на живот, встряхнул обеими передними лапами, упрятал их куда-то в себя, в белую пуховую муфту на груди. Нахохленный, без шеи, с заложенными на спину ушами, он превратился в солидного, немолодого. Странно его длинное меховое лицо, азиатские дремлющие глаза по бокам головы.

Он засыпает, и всё у него начинает подёргиваться: дёргаются веки, уши, в нервном движении тело. Сон длится мгновение. Вот поднимаются уши, раздвигаются веки. Зрачок сужен, глаз безумно выкачен, на лице ужас. Зрачок растёт, ширится, взгляд становится осмысленным, спокойным. Опять тревожный сон — на миг. Пробуждение. Сон. Пробуждение.

Затем я присутствую при играх. Для начала он мотает головой и прядает, словно конь, ушами. Мотнул головой — взвился вверх. Поскрёб землю передними лапами — подпрыгнул. Поскрёб — взвился, поворот в воздухе на триста шестьдесят. На расставленных лапах он крутится по земле волчком, всё быстрее, мелькает, сливается… Прыжок! И убегает прочь, шурша сухим листом. Задние ноги согнуты, он убегает на корточках. У дороги поворачивается ко мне, и — сногсшибательный прыжок! Не прыжок — полёт! Заяц вытянут над землёй в струну.

Стоит, часто дыша, с зажёгшимися очами, с ноздрями расширенными, трепещущими, — конь! Лесной конёк!

Отдышался, начинает пастись. Съедает красный выползок иван-чая. Уходит, сливается с размытой, белёсой землёй.

Будто знал этот дикий, почему-то поверивший мне, что я его не трону. Какая мне выпала удача! Какой подарок! Я видела его, свободного и весёлого, и кто бы знал, как дорого мне его доверие…

ЗИМОЙ

Стояло раннее утро, и в зоопарке, на аллеях, — никого. Клетка, где находился волк, была крайней в ряду. Снег хрустел под моими ногами, но волк не обратил на это внимания. Он дремал. Голова его покоилась на лапе, полузакрытые веки лениво помаргивали, из ноздрей шёл пар.

Он был хорошо одет, как и полагается волку зимой. Топорщился густой воротник, туловище окутывал богатый мех. На спине отросла нарядная попона с чёрной каймой. Волчья морда от широкого лба сужалась к носу сильно и плавно и была так изысканно заострена, что и любой породистый пёс мог бы позавидовать.

Я начала говорить с волком. Если б рядом стояли люди, я бы постеснялась, но были только он и я. Он вызывал во мне восхищение — и я выразила ему это. Он был красив — я объяснила… Он поднял голову. Я продолжала говорить. Волк смотрел так, будто меня не существовало, куда-то вдаль. Но слушал, мне казалось, внимательно. Я присела на корточки, и его взгляд скользнул по моему лицу, чуть задержавшись…

Сбоку тянулся высокий сугроб, я быстро спряталась за сугроб. Выглянула. Волк поднялся на задние лапы, стараясь меня увидеть. Я побежала от сугроба мимо клетки, и он трусил вдоль решётки, пока его не остановила поперечная стена. Я пробежала обратно — и волк тоже. Его пышный хвост был приподнят, физиономия оживлена.

Снова я укрылась за сугроб. Он сделал потрясающий скачок — с места взял вверх, до самого потолка, — разглядел меня и торжествующе взвыл. Пригнувшись к земле, у него на виду, я стала подкрадываться, но он уже всё понял и завертелся вокруг самого себя юлой. Откуда-то выхватил обглоданную кость, швырнул её, взвился, поймал на лету.

Потом я увидела фокус, который не под силу ни одной собаке: волк высоко подпрыгнул, но не передними, а задними лапами вверх. И начал описывать круги — сумасшедшие круги в своей тесной клетке. При этом ни разу он не поскользнулся и не задел за решётку, и точность его движений была также недоступна собаке.

Обезьяну Марго недавно привезли из Африки. Кто-то привёз, а держать не смог, подарил другому — и тот не захотел. Третий взял и тоже раздумал. Костя её приютил. У него была своя комнатёнка, он там делал что хотел, мать ни во что не вмешивалась. Она уже вышла на пенсию и жила размеренно, день у неё был расписан. Пожилому человеку нужен воздух, нужен покой, и Таисия Михайловна полёживала, слушала радио или сидела на бульваре и вышивала.

Сын работал в больнице, его никуда не посылали, а теперь понадобилось командировать в Ярославль, он собрался и выехал. Марго он поручил не матери, а одной девочке с их двора. Девочка умела обращаться со зверьми. Но она простудилась, её не выпускали из дому. Таисия Михайловна позвонила мне сильно расстроенная. Она не представляет, как сын ладил с обезьяной. Обезьяну кормят, а она в благодарность норовит укусить. Ночами хулиганит, трясёт решётку своей клетки, стучит, в девяти квартирах слышно. Таисия Михайловна стала плохо спать. Сын скоро вернётся, не возьму ли я пока обезьяну? Ведь я, кажется, люблю животных?

Я думала, её привезут в клетке. Но, открыв дверь, увидела Таисию Михайловну и шофёра такси, который держал закутанный ящик. Вернее, это была тоже клетка, только маленькая, годная для морской свинки или для мышей. Из клетки тянулся ремешок. Прежде чем отпереть дверцу, ремень намотали на оконную ручку.

И вот появилась молодая обезьяна, почти детёныш, на высоких ногах и с лёгким телом, перепоясанным ремешком. Меня и шофёра она оставила без внимания, при виде хозяйки ощерилась, и мех у неё на голове угрожающе надвинулся на брови.

— Тварь такая, — отходя подальше, сказала Таисия Михайловна.

Она выложила из сумки кулёчки — оказалось, это продукты для обезьяны, — достала бутылку молока. И когда ощупывала кулёчки, бормоча: «Кажется, ничего не забыла», её лицо выглядело озабоченным и действительно усталым. Она порылась в сумке, вороша какие-то стариковские мятые тряпки, может быть вышивание, нашла облезлую резиновую куклу, кинула обезьяне, а та пригнулась, будто в неё запустили камнем.

* * *

Я захлопнула входную дверь, возвратилась в комнату. Марго не могла меня достать. Да она и не пыталась. Она прислушивалась к лестнице. Шаги там удалялись. Вероятно, она улавливала их дольше, чем я. Наконец они затихли и для неё.

Обезьяна взбежала на высокую спинку кресла и присела, озираясь. Она слишком долго запрокидывала голову и вертелась, обозревая пустой потолок и стены, и мне почудилось, будто она что-то показывает. Определённо она что-то давала мне понять. Она словно примеривалась, обдумывала какую-то каверзу и хотела, чтоб это заметили. И я заметила и наблюдала за ней с беспокойством.

Она оттянула портьеру, собранную за креслом. Наверное, знала, что там потрескались обои, видела в других домах углы с лопнувшими обоями. Уверенно отодвинула портьеру и оглянулась. Я сидела молча. Она запустила в трещину пальцы и ещё оглянулась. Я не двигалась. Тогда она спрыгнула на пол, таща и срывая обои до самого низа.

— Ты что же делаешь, негодная! — вскрикнула я.

Обезьяна мячиком скакнула на подоконник. Скакнула с живостью, положила подобранную с полу куклу, мимоходом колупнула торчащую шляпку гвоздя. Явно она была довольна, но чем, что происходило в её душе, я не успевала вникнуть — так молниеносно она действовала. Расправила собранную белую занавеску и проверила: слежу? Я, конечно, следила. Она встряхнула занавеску и ещё подождала. Даже узкая спина и наивный затылок ждали — чего? Наверное, вот этого:

— Не смей, Марго! Не смей, тебе говорят!

Я разволновалась. Я уже сообразила, что с ней лучше не воевать, а что делать, не знала. И как потерянная, не давая отчёта, зачем так поступаю, я подошла и села в кресло, над которым она царила. Она опешила, шарахнулась было. Но тут же вытянула ко мне руку. Я едва не отдёрнула голову, но удержалась. Только зажмурилась.

И почувствовала, как трогают мои ресницы. Не тянут, не стараются сделать больно — перебирают осторожно. Я удивилась. При такой озлобленности можно ждать чего угодно, только не ласки! Мне захотелось поглядеть на неё. Но, говорят, на обезьян нельзя глядеть в упор — это признак вражды. И я, сощурясь, тайком рассматривала чёрное сухонькое личико с близко сдвинутыми страшноватыми прозрачными глазами. Они уставились на меня в упор. В меня вонзались подстерегающие зрачки.

Я зажала в себе страх. Зверь не терпит недоверия, боишься — значит, не веришь. Глубже, глубже загоняла я страх, опустила на колени руки — они, я и не подозревала, были наготове, — расслабила плечи, откинулась в кресле. Как тяжёлую шубу, я снимала с себя напряжение, с усилием избавлялась от него, и Марго — откуда она узнала, как поняла? — полезла вдруг по мне, уселась на плечо, приладилась, с полной, моментально возникшей доверчивостью оперлась о мою щёку мягким, со светлой шёрсткой животом.

Она выбирала шпильки из причёски, а я слушала, как у неё бурчит в животе. Я покосилась. Она складывала шпильки в сморщенную ладошку. У неё была сосредоточенная мина. Я прыснула со смеху. Она так и подскочила. Схватила свою куклу. Почему, стоило засмеяться, она вспомнила про куклу? Что она понимала в людях, обезьяна, обезьяний детёныш?

Она совала куклу и отнимала, швыряла её и шлёпалась с кресла, и мы тянули, чуть не разорвали куклу, и кукла свистела и пищала последним придушенным писком, а Марго сходила с ума, перекувырнулась в восторге фу-ты! Я прямо взмокла. И она устала. Свесила с подоконника, оттопырила хвост и полила на пол. Как с дерева. Я отправилась за тряпкой.

Вернувшись из кухни, я обнаружила, что ремень на Марго расстёгнут, а она копошится в неглаженом белье, которое свалено в углу тахты. Она поднимала и расправляла каждую вещь, точно хозяйка, ищущая прорехи. Но её интересовали пуговицы.

Она предостерегающе вскинулась, когда я проходила. Но я не собиралась ей мешать. С чашкой молока я присела на другой конец тахты. Тогда она приблизилась, обхватила ладонями чашку. И пила она по-ребячьи, вздыхая после каждого глотка, останавливаясь, чтобы перевести дух. Напившись, побежала по тахте, волоча хвост, к белью.

Она ещё не добралась до ситцевой клетчатой юбки с застёжкой от пояса до подола. Одиннадцать пуговиц, гладких, как леденцы! Я ждала. Я перестала дышать, замерла.

Марго всплеснула руками. Потрясённая, вскинула над головой волосатые паучьи лапки. Спрыгнула на пол, юбка тянулась за ней. Она запуталась, упала, вскочила и помчалась, ликуя, вздымая юбку. Вскарабкалась на шкаф. Приподнявшись, я наблюдала, как она там прячет, втискивает между шкафом и стеной несчастную юбку.

Марго кончила — я поспешно отвернулась. Она хмыкнула. Я поглядела. Припав грудью, как бегун на старте, к самому краю шкафа, она качнулась вперёд: сейчас прыгну на тебя, ох и прыгну! Я выставила сдвинутые ладони: не боюсь, давай сюда. Но она ещё качнулась и обнажила зубы: и так тебе тоже не страшно?

СЛУШАЙСЯ СТАРШИХ

«Чок!» Я открыла глаза. Мои уехали на работу, я на даче одна. Тётя Маша, наша дачная хозяйка, уже погнала, наверное, гусей и козу на пруд. Там на мостках, с которых полощут бельё, вчера долго сидела кошка и смотрела на воду…

Тут я соображаю, что меня разбудили воробьи. Какой крик за окном! Что там стряслось?

Воробьи смолкли, будто им дирижёр махнул. Я стою у окошка. Смотрят на меня. Молчат. Замечаю, что некоторые куда-то вниз ещё косятся. Влезаю на стул, ложусь на подоконник. И прямо под собой вижу птенца.

ЛАТУНЯ

В Тишковском лесничестве было шесть взрослых лошадей и один жеребёнок. Он был кургузый, большеголовый, с мохнатыми бабками и узловатыми коленями на коротких сильных ногах — уже и сейчас угадывалось, что из этого жеребёнка вырастет хорошая рабочая лошадь.

Имя его было Латунь. Но за лёгкий нрав его звали ласково — Латуня. Латуня всех любил, всем доверял, охотно брал из рук хлеб и сахар; и сахар уже научился не мусолить, не ронять изо рта, а ловко прилаживал кусочек между зубами и звучно схрупывал в одну секунду.

В пяти километрах от лесничества находилась деревня Ржавки. Почти каждый день оттуда на станцию и потом обратно проезжала через лесничество телега, за которой бежал тамошний деревенский жеребёнок Гамлет, такой же встрёпанный, как и Латуня, только не рыжий, а серый.

Когда телега появлялась, Латуня, кивая большой доброй головой, двигался навстречу, сходился с деревенским жеребёнком, шёл с ним рядом, нюхал ему шею или скулу и отщипывал травинку в том именно месте, где её брал Гамлет. И часто Латуня уходил за телегой в Ржавки, и конюх Павел Васильевич разрешал ему это и не беспокоился о нём.

Павел Васильевич был тут же. Он макал кисточку для бритья в консервную банку, налитую до краёв дёгтем, и, держа Каракушу, Латунину мать, за уздечку, мазал ей морду, стараясь не попасть в глаза. Каракуша стояла и терпела, зная по опыту, что дёготь защитит её от слепней.

На лугу было ещё светло. Красное закатное небо дробилось в колоде с водой, из которой пили лошади, но лес за избами насупился и шумел по-вечернему. Латуня уже напился и ждал, чтобы взрослые закончили дневную суету, вошли в конюшню и разобрались по стойлам спать.

И в этот самый момент, когда каждый был увлечён своим делом, из лесу выступили две фигуры и остановились у самой опушки, разглядывая лужайку. Их заметил только ничем не занятый жеребёнок. Фигуры — одна большая, другая маленькая — напомнили деревенских знакомых, и Латуня направился к ним.

Но оказалось, что это не деревенские. Это были вообще не лошади, а какие-то другие существа, с другим запахом, с другой внешностью и — что Латуня почувствовал сразу, ещё не подойдя, — другой, не лошадиной, повадки. Деревенская лошадь и её жеребёнок обычно равнодушно, спокойно выходили из лесу на луг, а эти стояли замерев, насторожившись, и, когда Латуня приблизился, большой зверь угрожающе топнул копытом. Но маленький смотрел с любопытством, он был такого же возраста, как и Латуня, он был товарищем, и Латуня приветливо ткнул его носом в шею. Большой повернулся, бесшумно ступая по выбитой между корнями дороге, пошёл в лес, маленький поспешил следом, и Латуня потянулся за ними.

Никто не заметил, как они исчезли. Только Каракуша беспокойно затопталась на месте, дёрнула уздечку, но Павел Васильевич прикрикнул на неё…

С дороги свернули в чащу. Лосиха, раздвигая кусты, шла впереди, беспокойно оглядываясь. Она знала и не боялась лошадей, понимала и то, что Латуня ещё маленький, но зачем он идёт за ними, этого она понять не могла. Что, если он обидит её телёнка? Она отлично видела, как низко стоящий на ногах Латуня, толстый и неуклюжий по сравнению с её длинноногим, поджарым телёнком, с трудом продирается сквозь кустарник, и всё ускоряла ход, надеясь, что он отстанет.

Латуня ещё ни разу не плавал, но ему не было страшно. Он, как и всегда, был уверен, что с ним не может случиться ничего плохого, и, хотя приходилось судорожно работать ногами и высоко задирать голову, чтобы не нахлебаться, он весело косился на лосёнка и старался плыть так, чтобы касаться его боком. Тот берег был уже недалеко, но лосиха внезапно повернула обратно и проплыла мимо. При этом, когда она оказалась возле Латуни, она фыркнула, и ему дождём окатило всю морду. И Латуне захотелось так ловко фыркнуть. Он опустил голову, но вода хлынула ему в ноздри, в глазах помутилось, и, почувствовав под ногами землю, он с шумом вырвался на берег.

Оглянувшись, он увидел, как уплывают те двое. Тогда он потрусил за ними по берегу. Телёнок вылез, отряхнулся, и Латуня успокоенно положил голову на его мокрую, тёплую спину. А лосиха долго ещё стояла в воде, и звёзды колыхались возле её головы…

Вернулись в лес. Тут, в глухом осиннике, под раскидистым, окружённым кустами деревом, было лежбище — примятая трава и белевшие во тьме обглоданные стволы молодых осин. Лосёнок, сгибая пополам тонкие ножки, лёг, лосиха встала над ним. Латуня повалился тут же, придавив ей копыто, и она нервно переступила всеми четырьмя ногами.

Лосёнок вытянул шею, отщипнул коры, дёрнув, оторвал узкую полоску и стал жевать. И Латуня, оттопырив губы, поскрёб ствол передними зубами. Вот новость! Во рту появился чудесный вкус — куда острее, чем от редиски, которую Латуня повадился таскать в лесничестве на огороде. Теперь он зорко следил за лосёнком: что ещё тот будет есть. Лосёнок сорвал с корня мох, и Латуня сорвал мох. Лосёнок съел мох, а Латуня пожевал, пососал, выкинул, взял ещё и снова стал сосать.

Наконец легла и лосиха. Она заснула, но дышала тихо, часто сдерживала дыхание, прислушиваясь, и уши у неё поворачивались, отзываясь на каждый шорох. А лосёнок спал беспечно, вздрагивая во сне и перебирая ногами. Наверное, ему мерещилось, что он бежит или плывёт, а один раз привиделось, будто он прыгает через пень, и он весь дёрнулся и посмотрел на Латуню сонными детскими глазами.

Влажный туман с холодным, терпким, совсем не похожим на дневной, запахом трав, от которого так глубоко дышалось, и особенно странный звериный дух, исходивший от лосей, волновали Латуню до головокружения, и неясные образы и мечты наполнили его душу. То видел он жеребца Митьку, которого в первый раз впрягли в телегу, и жеребец рассердился, завизжал, встал на дыбы, понёс и в щепки расшиб телегу. Латуня не мог понять, что поразило его тогда в Митьке, но он вспомнил об этом, и даже шкура у него на спине содрогнулась от восхищения.

То представился ему Павел Васильевич, принимавший граблями сено на верху стога, забравшийся высоко, под самое небо, — и Латуня воображал, что не Павел Васильевич, а он сам гордо стоит на этой безумной высоте, а гуси, никогда не обращавшие на него внимания, и Шарик, и даже сам жеребец Митька смотрят на него снизу со страхом и уважением.

Или видел он плывущее в страшной небесной дали облако — только недавно, дня три назад, Латуня заметил, что в небе двигаются облака, — и ему мерещилось уже чёрт знает что: будто он и есть это облако с ослепительно белой шкурой и с белой гривой и что он скачет по голубому лугу и ест голубую траву…

Всю ночь у Латуни жадно трепетали ноздри, ходуном ходили бока, и в бедной его голове творилось такое, что не выразишь никакими словами. И только когда жёсткие листья осин начали биться от предутреннего ветерка и туман двинулся и пополз, цепляясь за кусты, и потянулся к вершинам деревьев, Латуня забылся сном. А открыв глаза, увидел, что лоси исчезли.

Латуня вскочил и закричал на весь лес. Никто не отзывался. Он прислушался. Шелестели деревья и кусты. Латуня понюхал землю. Звериным теплом ударило ему в ноздри, и он опять высоко вскинул голову и позвал. Потом печально побрёл, сам не зная куда…

Он вернулся домой через два дня. Все уже знали, что его не было в Ржавках. Павел Васильевич обрадовался, увидев, как Латуня выходит из лесу. Он пошёл к Латуне с протянутой рукой, но жеребёнок вдруг шарахнулся, и Павел Васильевич с удивлением заметил, что на спине у него волосы встали дыбом. И выглядел Латуня необычно — бока у него запали, грива встрёпана и вся в репьях, взгляд беспокойный… Он припал к колоде с водой и пил, пил, не отрываясь.

На другой день Латуня опомнился. Опять он давал себя гладить, опять с удовольствием ел сахар, а вечером терпеливо ждал, чтобы взрослые закончили свои дела и можно было войти в конюшню и забраться в стойло спать.

КРИК

Работаю я там в тёмной, спокойной комнате у окна. Разгибая спину, вижу кленовый буйный подрост, обступивший подножие дуба, поодаль толстые стволы сосен и старую ель, её нижние поредевшие лапы. Ещё дальше, сколько охватывает глаз, колышется, перекидывая солнечные пятна, и шумит, как море, листва.

На этот раз я попала в Васютино весной. И когда вошла в комнату и выглянула в сад, то пожалела, что приехала рано. Деревья стояли голые. Старый дуб у окна показывал свой узловатый, бугристый ствол и корявые ветки. Одна ветка надломилась, висела беспомощно. И вокруг всё буро, мрачно: пустое небо, пустая земля.

Мимо окна пролетел дятел. Он сел на дальнюю сосну и там исчез, нырнул куда-то. Я достала бинокль. Высоко под сучком чернела круглая дырка. В ствол возле неё вцепился ещё один дятел. Первый вылез, второй посторонился — этот был помельче, побудничнее. У большого на затылке красный знак, у этого знака нет.

И вот сквозь шелест деревьев и птичью звонкую разноголосицу пробился новый звук. Он доносился глухо. Я обшаривала с биноклем кусты и деревья и никак не могла сообразить, что за звук и откуда он. Вспомнила про дупло, навела бинокль и различила в глубине длинный светлый клюв. Это был дятлёнок.

— Ки-ки-ки-ки-ки! — кричал он на весь сад…

Над сизыми иголками старой ели поднялись молодые побеги. Цвёл пышный куст бузины возле забора. Дятлят не могли теперь заглушить ни пролетающие самолёты, ни дожди. В дупле маячила всегда одна голова с красным лбом, один орущий клюв. Но, судя по тому, как с темна до темна трудились родители осанистый отец и проворная, словно синица, мать, — детей было много. Голоса их крепли, и минутами казалось, что кто-то без смысла выбивает металлическую ноту на пишущей машинке.

Вылетели из гнёзд птенцы горихвосток, трясогузок, мухоловок. Они кормились под дубом, отдыхали среди его листьев, и часто невозможно было отгадать, чей малыш, пухлый, нежно и неопределённо окрашенный, прижался к стволу и крепко спит под шум дождя. И только когда он зевал и потягивался, то по расправленному крылу я узнавала в нём зяблика или мухоловку-пеструшку.

Появились и молодые воробьи. Вот воробей-отец треплет корку хлеба. Двое сыновей, обскакивая друг друга, пищат, дрожат, разевают рты, и он торопливо, нервно суёт им в горла хлеб. Один выронил крошку. Другой моментально склевал. Тот, что выронил, сердито наподдал брату, тут же присел перед отцом и жалостно затрепетал. Ещё трое, теснясь, запрыгали вокруг воробья, и он не выдержал, рванулся вверх и чуть не влетел мне в лицо — я стояла у окна.

Из дупла высовывалась голова с красным лбом. Дятлёнок смотрел вниз. Так же внимательно он поглядел вверх и вылез до пояса. Но тут же спрятался. Донеслось его негромкое взволнованное «кри-кри», и он выдвинулся решительнее. Цепляясь за кору, шагнул из гнезда и всем телом прильнул к дереву.

Вместе с ним я испытала страх. Подо мною пропасть. Над головой нет крыши. Бьёт яркий свет, весь ты на виду!

Птенец забил крыльями, оторвался, словно падая, и я увидела первый вылет дятла…

* * *

Вот они сидят, все трое. Я растёрла по дереву кусочек сала, и отец прилежно подчищает кору. Птенцы ждут. Дятел вылизал, потянулся к детям. На конце клюва — белый шарик. Большой птенец отпихнул маленького, птицы соприкоснулись клювами, толстый проглотил сало. Хотел отодвинуться, но отец вытолкнул изо рта ещё шарик. И этот достался сильному.

Я кинула хлеба. Он слетел на землю. И тут появился его брат, тоже один. Он бесцеремонно подобрал кусок и улетел. А меньший прижался к земле, запрокинул голову, смотрел на меня снизу вверх, и видно было, какие у него острые плечи и узкая грудь.

Я поскорее отломила хлеба и бросила. Ловкий воробей выхватил у дятлёнка кусок чуть не изо рта. Снова я кинула, и опять опередил воробей. Дятлёнок метнулся, вцепился на миг в подоконник и отлетел на ствол.

От спешки у меня крошилась булка… Наконец я увидела, как дятлёнок накрыл собою кусок, спрятал его под живот.

С тех пор он надеялся на меня, а я всегда была наготове. Прилетал он бесшумно. Пока работала и не двигалась, он молчал. Но едва я шевельнусь, как он произносил:

— Крик!

Но тот хлеб, которым кормила его я, он все-таки учился обрабатывать. Он пользовался на дубе отцовской кузницей — наростом с ямкой посредине. Я видела, как он вложил туда корку. Она сразу выпала. Крик соскочил, поднял её, вложил, ударил — и она очутилась у него в клюве. Хлеб почему-то не держался в кузнице, и я не могла понять, каким образом у других такая работа ладится.

Но упорство у дятлов в натуре. Если хлеб вываливался, Крик успевал прижать его к стволу грудью и так склёвывал. Следующий кусок опять заталкивал в кузницу, и всё начиналось сначала…

Между тем сад отцветал. Опустилась и поблёкла бузина, её яркие гроздья сморщились в комки. Подкашивались длинные стебли иван-чая, сошли его цветы, отлетел и пух, а тот, что остался, был всклокочен дождём и ветром.

Дожди трамбовали размокшую листву. Она чернела, сливалась с землёй, сыпались новые листья, чтобы тоже обратиться в почву. Давно пропали зяблики. Синицы и поползни появлялись редко, нет воробьёв, не видно и дятлов. Оголявшийся дуб не походил больше на гостиницу.

ДРЕВНЯЯ РАКУШКА АММОНИТ

Хозяин медведицы Машки лётчик Нагорный служил на Сахалине. Его переводили в другую воинскую часть. Он не захотел расстаться с Машкой — она попала к нему медвежонком, прожила четыре года. Нагорный доказывал, будто медведь помогает на охоте. Крупные хищники избегают его, потому что он сильней, а сам он летом никого не трогает. И если взять медведя в тайгу, скорее увидишь оленя, либо косулю — они от медведя не бегут. Мне думается, Нагорный привязался к зверю, а охота тут ни при чём. Но человек он настойчивый, раз задумал — сделал.

Он вёз медведицу в клетке, в багажном вагоне. В Москве предстояла пересадка. Нужно было перебросить медведицу с одного вокзала на другой. Кроме того, Нагорный собирался преподнести музею Московского университета двухметровый клык мамонта, найденный на острове Врангеля, древнюю ракушку аммонит величиной с колесо, выкопанную при земляных работах где-то возле озера Баскунчак, и ещё кое-какие окаменелости.

Поезд прибыл ночью. Музей, конечно, был закрыт. Нагорный позвонил мне с вокзала. Мы решили, что клык мамонта и остальное он завезёт ко мне, а я после передам в университет.

Начали перетаскивать ко мне в квартиру вещи. Было поздно, лифт не работал. Ракушку Нагорный с шофёром подняли на восьмой этаж вдвоём. Постепенно перенесли всё: клык мамонта, чурбашок — и довольно порядочный окаменевшего дерева, глыбу каменного угля с отпечатком древнего папоротника.

Сошли вниз — прощаться. И тут Нагорный сказал:

— Ну как мы с Машкой к вам в гости пожалуем?

Он, я была уверена, шутит. Я ответила:

— Милости просим.

— А ведь побоитесь её впустить. Мебель попортит.

Распахнув обе двери, входную и ту, что вела в комнату, я взбежала по лесенке, упиравшейся в запертую чердачную дверь. Медведица охотно прошагала с хозяином восемь этажей, но перед входом попятилась и села.

— Ну, Ма-ашка! Ну, ну! Не трусь, не трусь! — приговаривал Нагорный, поглаживая медведицу и подавая ей сахар.

Под ярко горящей люстрой у меня в комнате сидит в кресле настоящий медведь. Навис над столом косматой горой — и стол, за которым умещается одиннадцать человек гостей, выглядит маленьким. Один только медведь и кажется настоящим, остальное — игрушечным: стульчики, тахтица, шкафчик, кукольные книжечки в нём.

Машка с аппетитом хрустит морковью. Обронив на пол зелёный огрызок, берёт из миски бублик. Медвежья лапища с кривыми железными когтями деликатно держит бублик. Рот приоткрывается чуть-чуть, зубы откусывают понемножку. Зверь ведёт себя за столом безукоризненно. Ест без жадности. Не торопясь. Разглядывая бублик своими медвежьими глазками. Хозяин сидит возле Машки и тоже ест бублик. Мы с шофёром стоим в дверях. Мы уже освоились, осмелели. Начинаем обмениваться впечатлениями…

Машка сидела к нам левым боком, в профиль. Справа от неё, за спиной Нагорного, — зеркало, трельяж с тумбочкой. Машка повернула голову вправо и перестала жевать. Пошевелилась — и в зеркале пошевелилось. Мех у неё на холке поднялся дыбом. Вмиг она очутилась на столе. Она глядела в зеркало и пятилась. Задние ноги соскользнули, Машка попыталась удержаться и передней лапой хватила по миске. Морковины стрельнули по комнате, миска загремела об пол. Машка с рёвом ринулась со стола. Нагорный ухватил её за ошейник, бросился на неё верхом, желая остановить, но его подошвы скользили по паркету.

— Бегите! — закричал он.

ВАНГУР

Запала мне в душу Сожва! Что в ней хорошего, в Сожве? Холодна здесь река Печора. Обрывисты, круты её берега, между избами Сожвы свободно гуляет ветер. Лето здесь коротко. В сентябре снег, и в мае снег. Поглядишь с одного берега на другой: взбираются по откосу дома. Через ручей по спичке-бревну ползёт маленький человечек. Перебрался и лезет по тропке в гору. И спускается опять, и переползает через второй ручей.

Внизу у воды сидит собака. Она давно лает, в её голосе прорывается отчаяние. На той стороне её дом, или туда уплыл хозяин. Снег валит шапками — первый в году снег. Он летит косо и тонет в ледяной воде.

Не дотянув до воды, тракт расплывается лугом, зарастает кустарником, его перегораживают плетни да огороды. Но вверху он раздвинул чащу, и там, на взгорье, показывается человек. Если б человек стоял, он затерялся бы среди поздней побуревшей листвы. Но он идёт. Даже из такой дали видно, как легка его походка. За плечом угадывается ружьё.

В Сожве выращивают ручных лосей. Когда я туда приехала, на ферме было восемь маленьких лосят. Они были так похожи друг на друга, что я отличала только троих: самую рослую — Умницу, самую красивую — большеглазую Бирюсину и Вангура — самого мелкого.

На ферме отбирали здоровых, крупных, послушных животных, а от строптивых и слабых старались избавиться. Таких лосей иногда отсылали в зоопарки. Звероводы вообще мелких не любят. Мелкий чаще болеет, с ним больше хлопот, а вознаградит он за хлопоты, выровняется или нет неизвестно.

Если начать лосёнка выкармливать, когда ему не больше пяти дней и он не успел привыкнуть к своей матери, он на всю жизнь привяжется к человеку. Но попробуйте выходить сосунка!

Кажется, напоить лосёнка очень просто. Надеть соску на бутылку с тёплым молоком и дать. Но звериных сосок не бывает, а детские слишком тонкие. Детские соски часто слипаются. Лосёнок наглотается воздуха, бока у него раздуются, всего его разбарабанит.

Тогда хорошенько моют руки и подносят лосёнку палец, смоченный молоком. Лосёнок сосёт палец, а руку тем временем опускают, и лосёнок нагибается за рукой. Рука, ладонью вверх, лежит в миске с молоком. Высовывается только один палец — удобнее выставить безымянный, — и лосёнок начинает втягивать молоко с пальца. Так он постепенно привыкает пить из ведёрка.

А бывает, что не заставишь его брать соску. И палец брать не заставишь. И из миски он не хочет. А его по пять раз в сутки надо поить, не то случится беда. Лосята ведь очень нежные!

Так было и с Вангуром, самым мелким на ферме. Он всех замучил, и придумали его поить без соски. Бутылку засовывали поглубже ему в рот, молоко лилось и волей-неволей приходилось ему глотать. Остальные лосята давно приучились к ведру, а Вангур привык к поднятой бутылке и всё тянулся вверх, шагал во время кормёжки на задних ногах, норовя передние опустить человеку на плечи.

У Вангура был отличный аппетит. Он будто знал, что ему нужно догнать других лосят, и он старался. Но в росте всё равно отставал. Возле фермы, на стене избы — кормокухни, для лосят были подвешены кормушки. При мне их меняли. Семерым новые корытца оказались впору, а Вангуру край резал горло, и плотник был недоволен, когда пришлось отбивать корыто и прибивать пониже.

Каждый день лосят выгоняли в лес. Сначала они паслись у берега. В шестом часу утра, когда туман ещё скрадывает на том берегу чёрные кедры и золотые лиственницы, Оля идёт по узкой ныряющей тропке над рекой. За ней, срывая на ходу румяные листья шиповника и малины, лениво тянутся лосята. Оля ведёт их за собой, потом прячется в кусты, и лосята продолжают путь без неё. Они уходят в прибрежную тайгу, и, бывает, с реки увидишь лосёнка, наставившего на лодку большие уши.

К вечеру их встречают. Иногда за ними идут далеко, дальше того песчаного пляжа, на котором однажды я видела след выдры. А чаще они возвращаются сами. Вангур прибегает первым, и это всех сердит, потому что он не добирает на выпасе зелёных кормов и путает рабочий режим фермы. Нет ещё трёх часов, а лосёнок обследовал пустые кормушки и мечется перед запертыми воротами.

Заведующий фермой Алексей Алексеевич Корышев говорит, что виновата работница фермы Лукманова. Даша Лукманова виновата, что её брат Федя балует и сбивает с толку Вангура. Тропа ведёт мимо избы Лукмановых. Лосёнок знает Федино окно, и, если приглядеться, увидишь под окошком покорябанную копытами стену. Это Вангур тянулся за хлебом.

Вангур так часто попадал в беду, что оставалось только изумляться. Почему именно Вангур ободрал себе бок? Почему он один в субботу не вернулся домой и ночевал где-то в лесу? Почему он, а не другой лосёнок занозил себе ногу?

Вангура повалили на сено, и Оля с Катей налегли на него. Алексей Алексеевич разрезал ему подушечку под копытом и оттуда извлёк занозу толщиной с карандаш. Алексей Алексеевич ругал лосёнка, и Оля, стоило Вангуру шевельнуться, принималась ворчать. А я думала: за что они его? Беднягу режут, а он молчит. Он терпит. Не знаю, как повели бы себя другие лосята, но этот умел переносить боль.

Узнав по следам, куда у


Поделиться с друзьями:

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.102 с.